Слова без музыки. Воспоминания - Филип Гласс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не счесть, сколько раз мадемуазель Буланже приводила меня к углубленному пониманию музыки. А вдобавок приберегла для меня еще один сюрприз, который я получил в конце второго года занятий. Однажды, в конце весны 1966 года, я принес ей довольно длинное и сложное упражнение по гармонии. Она прочла его своим обычным методом, под конец помедлила и сказала мне, что решение партии сопрано в тонике (или «корне») аккорда неправильное. К тому времени я знал правила гармонии как свои пять пальцев (ну, точнее, с пяток до макушки). Я стал уверять, что решение правильное. Она повторила, что это ошибка. Я уперся. Тогда, прямо у меня на глазах, она проявила блистательную музыкальную эрудицию. Она засунула руку за подставку для нот на рояле и достала сборник фортепианных произведений Моцарта (оказавшийся там «совершенно случайно»). Раскрыла одну из фортепианных сонат на средней части и указала на верхнюю ноту в правой руке. «Моцарт в таких же обстоятельствах решил верхнюю ноту в верхней медианте, а не в тонике». Я не поверил своим ушам. Два года правила применялись непреклонно, а теперь вдруг отброшены. Точнее, не совсем. В моем решении никаких ошибок не было. Просто у Моцарта решение лучше.
Всего одну минуту мы молча сидели лицом к лицу, и вдруг я сообразил, что она на ходу изменила задачу, поставленную в упражнении. Я-то думал, что она преподает «технику» — то, как «надо делать» или как «не надо делать», когда занимаешься музыкой. Но это осталось позади. Она повысила ставки в игре. Теперь мы с ней разговариваем о стиле. В смысле, музыкальная задача может иметь много разных правильных решений. Это множество правильных решений подпадало под категорию техники. Однако конкретный способ, которым композитор решает задачу, или (иначе говоря) то, что композитор предпочитает некую технику, выбранную из нескольких, становится его отчетливо слышимым «стилем». Этот стиль — почти как отпечатки пальцев. И наконец подытожим: индивидуальный стиль в произведении позволяет нам легко, почти моментально отличать одного композитора от другого. И мы без сомнений, без колебаний знаем, чем отличается Бах от Бартока, Шуберт от Шостаковича. Стиль — особый случай техники. И когда мы это осознаем, нам почти сразу становится ясно, что подлинный индивидуальный стиль, безусловно, нельзя выработать, если он не опирается на уверенные технические умения. Вот вам, в двух словах, то, чему учила мадемуазель Буланже. Не в качестве теории, потому что теорию можно оспорить и заменить другой. Она учила этому как практике, как «деланию». Суть осознавалась в процессе работы. Индивидуальный метод мадемуазель Буланже состоял в том, чтобы просто вбивать тебе все это в голову, пока однажды ты, к счастью, не начнешь врубаться в суть. Вот так я в итоге осмыслил свои занятия у мадемуазель Буланже.
Собственно, оставалось лишь несколько лет до того, как я нащупал свой индивидуальный стиль. И когда я его нащупал — в конце 60-х, после возвращения в Нью-Йорк (или даже раньше, в Париже, когда французские коллеги отказывались играть мою музыку, считая ее «абракадаброй»), — меня часто удивляло, что новая музыка, которую я пишу, вызывает такое негодование. Очень многие считали меня идиотом от музыки. Меня это, как ни странно, веселило. Ведь я-то знал, чтó именно я знаю, а они — не знали.
Стереотип, будто я — этакий музыкальный «двоечник», долгое время сохранялся и в 70-е годы. Однажды, в 71-м или в 72-м, гастролируя со своим новым ансамблем, я играл в художественной галерее в Кельне, которую держал умнейший молодой человек Рольфе Рике. Одна кельнская радиостанция прославилась тем, что продвигала современную музыку: собственно, за эстетическими принципами ее программной политики стоял сам Карлхайнц Штокхаузен, и я, прихватив ноты, поехал на радиостанцию, на спешно организованную встречу с ее молодым программным директором. Мы уединились в его кабинете, он сидел, нервно поглядывая на мои ноты. Наконец тактично, с искренней сердечностью, он спросил, думал ли я когда-нибудь поучиться в музыкальном училище. Я почему-то не удивился его словам. Поблагодарил его за совет, за потраченное на меня время, и откланялся. Спустя несколько лет я снова оказался в Кельне — выступал со своим ансамблем в большом, красивом, новом концертном зале. Мне попался тот самый программный директор, но он явно не помнил, что мы уже знакомы. По крайней мере, ни он, ни я не упомянули о нашей первой встрече. И на сей раз музыка ему понравилась, очень даже понравилась. Но такие происшествия случались у меня много лет.
После первого года учебы у мадемуазель Буланже я не смог продлить Фулбрайтовскую стипендию. Как оказалось, все настолько стремились в Париж, что весной 1965 года продлить стипендию было просто невозможно. Тем не менее мадемуазель Буланже настояла, что я должен остаться в Париже и продолжить занятия у нее. Собственно, она отказалась брать с меня плату за индивидуальные занятия — а их цена в то время казалась мне просто астрономической.
— Я не смогу оплачивать уроки, — разъяснял я.
— Вы не должны за них платить, просто приходите и продолжайте у меня заниматься.
— Но как я смогу вернуть вам долг?
— Когда-нибудь вернете, — уклончиво сказала она.
Прошел год с лишним. Летом 1966 года, в последние месяцы моей парижской жизни, я каждую неделю ездил по железной дороге в Фонтенбло на занятия с мадемуазель Буланже.
В августе, когда Париж затихает, мы с Джоанн сосредоточенно планировали наше грядущее индийское приключение. Не успел я опомниться, как наступил сентябрь, и я отправился к мадемуазель Буланже, чтобы известить ее о своем отъезде. Мне было двадцать девять лет, и я, в сущности, созрел для того, чтобы подвести черту под многолетним периодом обучения. Мне не терпелось вернуться в Нью-Йорк и всерьез начать свою профессиональную карьеру. Прежде чем отправляться в Штаты, мы должны были съездить в Индию; я сознавал, что мадемуазель Буланже меня просто так не отпустит, но твердо решил непоколебимо настаивать на своем.
Наверно, она думала, что я пришел на обычное занятие, и, когда я сказал ей, что пришел попрощаться, удивилась. Я просто сказал ей, что мне пора вернуться на родину и начать жизнь с нового листа в Нью-Йорке. О планах, связанных с Индией, я не упомянул.
Она встала, и мы оказались лицом к лицу.
— Вы должны пробыть у меня семь лет, в общей сложности, а если не семь,