Том 7. Эстетика, литературная критика - Анатолий Луначарский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И если художник чувствует, что его веселенькой или печальненькой песенке сейчас будут внимать лишь наиболее птицеподобные люди и джентльмены, у других же тяжко и горько и торжественно на душе, то удивительно ли, что рука его застывает в воздухе над кифарой.
Но подымемся ступенькой выше. Сам-то художник не сродни ли Костеньке? Так ли удивительно, если сродни? Ведь Костенька чудный мальчик, маленький Христосик в яслях, неокрепнувший мессия. И если Костеньку душат, если ему, надежде нашей, копают могилку, так ли легко художнику, человеку исключительной впечатлительности, говорить не о том, что у него болит, а о третьегоднем снеге или прошлогодних розах?
И потом, г. Чуковский является адептом весьма невысокого, хотя и замаскированного, кажется даже для его собственных глаз, принципа: «всяк сверчок знай свой шесток». Овому облака и поцелуи, овому же меон[100]. За художником отрицается человеческая голова, согретая человеческим сердцем и желающая знать, что к чему. Есть облака, но есть и рабы, есть поцелуи, есть и железная рука, которая может опуститься на твое плечо и прервать твой поцелуй и всего тебя передернуть жгучей болью, жалостью, а может быть, и зажечь энтузиазмом. Будто так-таки ничего и не произошло? — «Господа художники, что вы поднялись с мест? Отчего смутились? Там поют, там убивают, идут вперед, толкают назад, но… ведь у вас есть ваши венки, чаши и подруги. Prainez vos places![101] Вернитесь в ваши тарелки…» Это очень легко сказать, но совет немножко трудно исполнить. Как обладатель головы, художник задумывается над новым огромным явлением.
Новое солнце всходит, новой краской золотит оно и меоны, и облака, и поцелуи, но г. Чуковскому хочется, чтобы лучи его остались незамеченными для лиц, сидящих в башне с цветными стеклами… Не смейте разбивать стекол, запрещено вам это во имя свободного искусства. Не выбегать на улицу, не откликаться на гром национального и даже мирового катаклизма: «во имя свободы литературы пой облака!» Печальная свобода.
Я знаю, — беда, когда «сапоги тачать начнет пирожник»5, когда г. Рукавишников выдет: «А! в тюрьму»6 и г. Бальмонт заголосит: «Рабочему русскому слава!»7 Но, г. Чуковский, вы, у которого сердце художника, скажите, разве ж это не естественно? И если все это выходит так неуклюже и даже неумно, так не потому ли, что художникам слишком неясно, что к чему? Они грянули, как с облаков; они только что оторвались от своей специальности — поцелуя. Не потому ли художник так беспомощен в области, которая сейчас волнует сердца его нации, что он слишком предан был одному маленькому фрагменту мира, выводит фиоритуры на одной коротенькой струнке? Вы хотите, чтобы революция породила литераторов? Разве «нынешних» вы признаете совершенно негодными? Совершенно негодными для того, чтобы почувствовать революцию, а не только облака? Или она, революция, антихудожественна? Или жизнь не там всего богаче и ярче, где она кипит напряженно в великом боренье?
Но допустим, что «нынешним» лучше играть на бильярде или сидеть в театре Комиссаржевской8 (где, надо думать, по сведениям г. Чуковского, их революцией не побеспокоят), — помогаете ли вы, как критик, нарождению нового литератора, который отыщет красоту в величайшем явлении социальной жизни — революции?
«Запри цветные окна! — кричите вы. — Замажь замазкой, иначе простудишься на ветру народной грозы и станешь фальшить, как Бальмонт!»
Настежь окна, художник, говорю я, не пропусти своего счастья: ты волей судеб свидетель великих явлений; думай, думай напряженно, наблюдай из всех сил, преломи эти снопы невиданных лучей в гранях твоей индивидуальности, изнемоги под бременем, умри ради литературы, ибо она, твоя богиня, требует от тебя теперь художественного анализа и художественного синтеза по отношению к явлениям ошеломляющим, колоссальным! А впрочем, ты свободен. Может быть, твоя мечта, привыкшая уже к определенным туфлям, жаждет насиженного места на диване? Ну ступай свободно домой, бедняжка!.. Только уж, г. Чуковский, в обмен и вы предоставьте свободу длинноволосым юношам говорить об искусстве также и в связи с задачами, надеждами и горестями сознательного человечества, предоставьте им свободу видеть красоту в «политике» и приветствовать в красоте не только самоцветы, но и великое орудие духа. Будем свободны. Побольше свободы, г. Чуковский.
Об искусстве и революции*
На тему об искусстве и революции пишут теперь очень много, пожалуй, даже слишком много. Это какой-то больной вопрос, чувствуется в нем желание одной части литераторов и художников спокойно уйти к своим обычным занятиям, от которых оторвала их первая революционная буря, чувствуется торопливая попытка заглушить в себе сомнения и припомнить все догматы и софизмы о самоценности искусства и надземности поэта.
Конечно, существуют и такие писатели и художники, которые чувствуют живую связь с великой реальной трагедией, протекающей перед их глазами, и нисколько не тяготятся ее горячим дыханием. Есть и такие, которые в своих оранжереях вообще весьма слабо ее почувствовали, но для несколько сконфуженного среднего писателя, как-то неуклюже шарахнувшегося налево, а теперь пугливо отступающего направо, — вопрос остается.
Господин Чуковский, присяжный критик газеты «Свобода и жизнь», не без остроумия пытался построить мост для отступления маленькой армии. Настойчиво выдвигает господин Чуковский ту мысль, что для успешного совершения какого бы то ни было деяния необходима уверенность в его бесполезности и совершенной обособленности. Г-н Чуковский пишет:
«Всякая общественная полезность полезнее, если она совершается при личном ощущении ее бесполезности. Общественный фетишизм необходим, выгоден, нужен обществу, и культура недаром, чем дальше, все больше укрепляет его. Мы должны признать все эти комплексы идей: искусство для искусства, патриотизм для патриотизма, любовь для любви, наука для науки — необходимыми иллюзиями современной культуры, разрушать которые не то что не должно, а прямо-так невозможно!»1
В общем, у Чуковского понятие о полезности, по-видимому, до крайности упрощенное. Творя художественное произведение, я должен уверить себя, что оно бесполезно. Хорошо: скажет ли г. Чуковский, что бесполезное вообще не нужно, ни к чему не пригодно? Если да, то, значит, художник, затрачивая свои силы на произведение, должен внушить себе мысль, что решительно для всех на свете, в том числе и для него самого, абсолютно безразлично, будет ли существовать это произведение или нет. Я думаю, что даже г. Чуковский, при всей его молодости и склонности к парадоксам, затруднится сказать, что равнодушное и безразличное отношение к своему творчеству является стимулом такового. Нет, и защитники искусства для искусства, и сам г. Чуковский скажут, конечно, что истинный художник не может не верить в важность и значительность создаваемых им произведений. В сущности, г. Чуковский как раз даже того и требует, чтобы художник считал свое бесполезное искусство самой важной и самой нужной вещью на свете. Итак, на мой вопрос Чуковский должен сказать, что бесполезное может быть важным и нужным.
Может и не быть, не правда ли? Например, если бы г. Чуковский прошелся по редакции «Свобода и жизнь» на руках — это было бы и бесполезно и вовсе ненужно. Если же он изящно изложит какой-нибудь из своих парадоксов, то это будет, по его терминологии, бесполезно, но, вероятно, в его глазах, если он не на словах только исповедует свою веру, — важно. В чем же разница между бесполезностью ненужной и бесполезностью важной?
Называя искусство бесполезным, очевидно, хотят сказать этим, что оно, благо, само по себе, непосредственно. Но, милосердный боже, неужели то, что благотворно непосредственно, — бесполезно? Плуг, например, вещь полезная, но лишь постольку, поскольку помогает добыванию хлеба. Хлеб же непосредственно утоляет голод и отсюда, по господину Чуковскому, хлеб — есть вещь бесполезная? «Позвольте, позвольте! — перебивает меня кто-нибудь из сторонников Чуковского, — хлеб полезен потому, что утоляет голод, а искусство само по себе!» А искусство утоляет голод духовный, — отвечу я.
«Не единым хлебом жив будет человек».
И хотел бы я видеть художника, который с уверенностью защищает мысль, что сытость живота стоит выше, чем широкое развитие ума и сердца.
Нет, искусство полезно, полезно потому же, почему полезны и другие полезные вещи: оно удовлетворяет запросам человека, оно смягчает его жажду, оно несет с собою наслаждение. Какой еще полезности вам нужно? Надеюсь, мы не будем спорить, если установим как факт, что творящий художник должен верить, что творчество его удовлетворяет важным запросам духа человеческого, то есть что оно в высокой мере полезно.