Том 1. Пруд - Алексей Ремизов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Пойми нас!» — будто говорили они, не подходившие ни под какие мерки.
И новые толпы, несметные толпы приходили, — горящие сердца их пылали огненными языками.
Он видел издевательства, косность, самообольщения и обольщения, зверство, а над всем одно страдание. Он видел на лицах белизну мучеников, слышал, как трубили трубы справедливости и негодования, а в сердце кишели насекомые среди мелочности и маленького честолюбия. Одни хотели быть искренними, а лгали, и себе и другим, лгали хуже всякого, кого добродетельные клеймят отъявленным негодяем, другие хотели быть чистыми, а чернили тех, кто не подходил к их мерке, к колпаку дурацкому, и коптилось их сердце.
И бездольные — несчастные и одаренные говорили в один голос:
«Пойми нас!»
И как в ту ночь, когда он с неизъяснимой радостью бился о камень, прощался со светом, в его последнюю ночь перед Бакаловской новой жизнью, каменная лягушка, закатившимися каменными белками непроницаемых глаз, ужасом и насмешкою смотрела на него. Каменная лягушка шевелила безобразными перепончатыми лапами, вздувалось ее белое каменное тело, размягчался, разбухал камень, слетала короста, разливалась сеть тончайших жил, алела, и выступали острые сине-грозовые измученные веки измученного человека.
И в затаенной тишине вдруг били тюремные часы — сторожа неволи.
Глава шестая
Рождественская звезда
Первый месяц тяжело в тюрьме, второй легче, — привыкается. Ждал Николай Рождества, Думал — к Рождеству выпустят, а вот настал и сочельник, других выпустили, а его оставили.
Крепкие ясные звезды пробились сквозь морозный сумрак Рождественской ночи. Отдохнувшие за пост большие колокола поднялись со всех колоколен, загудели ко всенощной.
Николай услышал Боголюбовский звон, взобрался на окно, открыл форточку: искал белую Боголюбовскую колокольню, белые башенки, пустырь — огороды и Огорелышевский пруд.
Крепкие ясные звезды вспыхивали, стлали по небу искристые белые пути, и звезда к звезде льнула: слава в вышних Богу! А рогатый месяц, выглянув острым красным рогом, за бойни канул.
И вспомнилось Николаю, как когда-то дома, в сочельник, наголодавшись до звезды, пили они наверху в детской чай с барбарисным вареньем да, опрокинув липкие чашки — ко всенощной без башлыков бегом по белому пруду до самой купальни, и нарочно подставляли морозу щеки: чтобы, как у больших, брови заиндевели, а брови такие тоненькие, индеветь нечему. Вспомнилось Николаю, как от купальни по двору волчатами пробирались они к воротам мимо фабрики, мимо белого Огорелышевского дома: в кабинете у Арсения его будничный зеленый огонек как-то злобно и зорко помигивал. И приходили они в церковь к Покрову, а в церкви еще темно было, только лампада чуть теплилась пред чудотворной иконой Божьей Матери, да одна тоненькая свечка на кануне, и никого еще не было, не звонили. И батюшки еще не было, черный, как нечисттый, бродил в пустой церкви пономарь, Матвей Григорьев. Потом битком набивалась церковь. С нами Бог, разумейте языцы! — грянут, бывало, певчие. А Прометею всегда казалось, это один он, Прометей, раб Митрий рявкнул на всю церковь.
И, вспомнив всю рождественскую службу, Николай отчетливо услышал в гуле звонов Покровский звон. Да, у Покрова звонили в самый большой колокол.
«Ты, Гаврила, кильку съел? — Съел, душечка. — А еще съешь? — Съел, душечка!» — вспомнился Николаю и рождественский обед со. Гавриилом и все, что связано было с о. Гавриилом: баня, низкие души, игра в быки. Вспомнил он и елку у Покровского дьякона Федора Ивановича, единственную елку, на которой он был в детстве.
Дьякон позвал его и Женю на второй день Рождества, а они явились не вдвоем, а вчетвером, и не на второй день, а на шестой. Помнит он, как пришли они вечером к дьякону, дьякон их не ждал, да и сын у него был болен, дьякон говорил шепотом и на цыпочках провел их в залу, где стояла елка, зажег несколько свечей — вот она какая елка! Бабушка сказала, что на елке подарки дают, и он все ждал, что ему дьякон подарит, и даже решил: бусы — их много, и красных, и синих висело на елке. Помнит он, как они молча толкались около елки, все ждали подарков, но дьякон затушил свечи и пришлось домой идти — вот она какая елка!
«Как тогда хорошо было! — подумал Николай и ему было странно и непонятно, как мог он в свою последнюю ночь перед Бакаловской новой жизнью прощаться со светом безрадостным, — нет, тогда все хорошо было!» — и все ему показалось теперь в радостном свете. Он видел всех добрыми, ласковыми, участливыми и слов таких никто никогда не говорил ему, а теперь он слышал их, и ни на ком не помнил зла.
Щелкнул волчок, окрикнул надзиратель:
— Так не полагается, не велено!
И Николай слез с окна, холодом пахнуло на него и стало неприветливо.
«Не велено!»
И вдруг почувствовал он, будто пробуждается от тяжкого сна: пробивая морозные цветы, глядела к нему в окно тихая рождественская звезда.
Сердце его засветилось светом ее, и душой понесся он за тюрьму, за дома к звездам — к рождественской тихой звезде, и там, среди звезд сорвал корону тихого мерцания и бурного пламени, и увенчался светом и пламенем, наполнил грудь до краев весенним запахом, засветил сердце восторгом нечаянных радостей. Накалялись перед ним жаркие зарницы, семицветные зори, скалами застывало время. Но алчущий взор его расплавил камни. И раскинулась вечность. И всякая самость и тварь слились в единую душу. И она была всем, и все одним было, его любовью, его Таней.
И он повторял имя ее, повторял голосом полного сердца, ее голос, песню, песню песней — «Приди ко мне!» — и чувствовал, как билось ее сердце близко, стук в стук с его сердцем.
А полночь черным алмазом ложилась на окно, на узорные морозные цветы, сменялись звезды — прилетали полунощные. Двурогий месяц плыл по небу, и кто-то черный плясал и скакал на месяце, плясал, скакал как победитель.
И в душе его росла его черная тоска.
— Таня! — шептал он, — но в ответ ему никто не откликнулся, — Таня! — шептал он и странной улыбкой горели его губы.
Глава седьмая
Латник
На праздниках в тюрьме бывает особенно тоскливо.
Тоскливо проходили Святки. Николай места не находил себе, вся душа изнывала.
Пользуясь праздничной сонливостью надзирателей, он взбирался на стол, отворял форточку на мороз и так простаивал у окна, глядя на волю. И должно быть, простудился: нет-нет да и принималось трясти его, а ночью нападало мучительное полузабытье.
В полузабытьи мерещились ему всякие страхи: наполнялась камера маленькими насекомыми, юркими, как муравьи, заползали эти муравьи за шею, вползали в рукава, впивались, точили тело, растаскивали тело по мельчайшим кусочкам. Уж, казалось, все было изгрызано и съедено, оставался от него всего один голый скелет, и чувствовал он, как ссыхались и сжимались кости и давили на сердце. Делал он страшные усилия, тряс головой и на минуту пробуждался, но только на минуту, — снова из каких-то совсем незаметных щелей и трещин, сначала в одиночку, потом целыми стаями, выползали эти проклятые муравьи.
Тоскливо проходили Святки и мучительно.
В Крещенский сочельник в положенный час повели Николая на прогулку, как водили однажды всякий день.
Камеры расположены были полукругом ярусами. Николай сидел на самом верхнем ярусе и до последних ступеней лестницы провожали его одноглазые камеры. В некоторых камерах засветили лампочки, и мутный свет отбрасывал через матовые волчки черные живые тени на решетку коридора: перегибаясь через решетку, живые, тени эти словно хотели спрыгнуть в нижний ярус.
Как на аркане, ходил Николай по кругу на тюремном дворе.
Заходило солнце, золотисто-инеевой крещенский вечер рассыпал по небу холодные красные искры и валили со всех концов алые клубы зимнего дыма.
Зудящее жужжанье телеграфных проволок, уханье ухабов, скрип и скат полозьев, — все это мчалось куда-то, оглашая своим грохотом.
Как пьяный, ходил Николай по кругу на тюремном дворе.
И когда снова сунули его в камеру, захлопнулась дверь, щелкнул замок, стены глянули на него чугунными плитами склепа, и нечем дышать ему стало. А блеснувшая мысль, что это болезнь какая-то, и вот берет его и ему не совладать с ней, отточила все его чувства.
В один миг ожили все его воспоминания, прошла вся его жизнь, а сердце будто подо льдом горело: и стыло и раскалялось.
Хлопнула форточка двери.
— Сто двадцатый, — сказал дежурный и голос его про звучал будто из страшной дали.
— Сто двадцать первый! — ответил другой голос резко.
Вошел в камеру надзиратель, отпер кровать и Николай, не раздеваясь, повалился, и, кутаясь в одеяло, все не мог согреться. Мысли спутанно шли и хотел он что-то припомнить, зацепиться за что-то, чтобы остановить мысли и успокоиться. Трясло его немилосердно. И было такое ощущение, будто на горячих помочах тянут его куда-то глубоко на дно погреба. И слышал он, как что-то стучало и ходило везде: в висках стучало, в груди стучало, за окном стучало и за стеною, а в глазах мелькали огненные топорики и молоточки, — это они, должно быть, и постукивали. Трясло его немилосердно.