Участники Январского восстания, сосланные в Западную Сибирь, в восприятии российской администрации и жителей Сибири - Коллектив авторов -- История
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В декабре, имея в виду приближающиеся рождественские святки, он купил свиную тушу (и кажется, не одну) и отдал товарищу по ремеслу — колбаснику, для изготовления разных изделий его цеха. Само собою разумеется, что он вместе с колбасником побывал в заводских лавках, и они запаслись всеми нужными инструментами и приправами. Колбасные изделия разошлись по Заводу тоже довольно быстро, доставивши колбаснику — мастеру очень хороший заработок, а двум его помощникам — сносный.
При всех этих оборотах главная цель была — доставить заработок нуждающимся товарищам; потому почти вся разность между выручками и затратами поступала в распоряжение работников. Небольшая часть этой разности поступала в общественную кассу и время от времени употреблялась старостою на улучшение обеда всех вообще обитателей тюрьмы; вследствие этого в первом номере наш обед был несколько сытнее, чем в конторе; можно сказать, он стал такой же, как в Акатуе.
Разговаривая о товарищах, которые вследствие манифеста были освобождены из тюрем, подведомственных комендантскому управлению, и увезены на поселение, некоторые пессимисты высказывали мнение, что для увезенных товарищей теперь-то и начнется и настоящая каторга. «Пока мы в тюрьме, квартира у нас казенная с отоплением и освещением; квартира не роскошная, а все-таки жить можно. И кругом люди свои. А там, на поселении, народ кругом чужой, и все надо добывать самому: и квартиру и пропитание». Большинство заключенных не соглашалось с пессимистами. Вскоре стали получаться известия от поляков с мест их поселения. Господствующий смысл известий был таков, что на первых порах трудненько приходится, но все-таки жизнь на поселении не так уже страшная, трудности понемногу преодолеваются, и возвращаться в тюрьму не было бы желательно. Эти известия подействовали одобряющим образом даже на пессимистов; остальные же поляки, не пессимисты, повеселели уже давно, тотчас после объявления им манифеста, так как сроки пребывания в тюрьме уменьшились вследствие манифеста значительно.
Соответственно такой перемене настроения песни в первом номере слышались чаще, чем в конторе. Больше других песен вспоминается мне марш Мерославского[240]; многие распевали его и в одиночку, и хором. В большом ходу была песенка, носившая название польского танца «краковяк». Слова этой песенки были, по-видимому, чисто бытового характера, без какого-либо политического оттенка; у меня сохранилась в памяти только одна строфа: «Девушка обиделась, что враг обращается к ней с болтовнею; закрыла руками прекрасное лицо, ничего не отвечает».
14
Сапожник — без сапогов. Но нет правила без исключения: в одной из камер первого номера мне приходилось бывать довольно часто; в числе обитателей ее был сапожник Качоровский[241], одетый и обутый прилично. Он был родом из какой-то прусской местности, расположенной в ближайшем соседстве с российскою границей; любил поговорить; если ему противоречили, волновался и горячился. Одною из любимых тем его разговора было восхваление прусских порядков сравнительно с российскими.
— У пруссаков на все закон, на все такса: обругал чиновника — в тюрьму на столько-то времени или штраф столько-то талеров; сказал о короле ругательные слова — опять-таки в тюрьму на такое-то время или вместо тюрьмы штраф такой-то; за короля дороже берут, чем за чиновника; и уже не отвертишься: из-под самой, кажется, земли они тебя выкопают — нет, брат, не спрячешься. И поблажки никому нет, ни самому важному барину: со всякого взыщут, все равно.
Это равенство пред законом восхищало его; слушатели или поддакивали сочувственно, или легонько вздыхали. Второю темою, к которой он обращался довольно часто, была расчетливость немецких помещиков, проявлявшаяся, между прочим, в такой области, где она, по мнению Качоровского, была неуместна, а именно в манере принимать гостей.
— Представьте себе, какие скареды: приезжает к нему сосед в гости, он его самого принимает, угощает, как следует; но до кучера и до лошади ему никакого дела нет — они отправляются в гостиницу; там кучер спрашивает, что ему требуется, и, разумеется, за все должен расплачиваться. У них каждый талер на счету; такие скопидомы, не приведи Бог.
Но эта тема не встречала такого всеобщего сочувствия, как первая — о равенстве пред законом. Кто-нибудь из слушателей замечал ему в таком роде:
— Талеры на улице не валяются; как же их не беречь? Ну а с кучером-то. По-нашему оно точно не идет как-то; в гостиницу его отсылать. Чудно. А и то надо сказать: у них так уже оно повелось, и выходит круговая — ведь и он поедет к соседу, тоже будет платить в гостинице за своего кучера и за лошадь; вот и поквитаются.
К третьей теме Качоровский обращался довольно редко, преимущественно в тех случаях, когда бывал в очень худом расположении духа. Тогда он с ожесточением ударял молотком по подошве или по каблуку, заколачивая в них гвоздики, и в промежутках между ударами бормотал про себя, не обращаясь ни к кому в отдельности:
— Проклятые еретики. Называются христиане. Не почитают Божией Матери. Скверные лютры (т[о] е[сть] лютеране). На это сердитое бормотание из сотоварищей Качоровского по камере не отзывался обыкновенно никто. Интересовавшиеся вопросом о почитании Богоматери знали, что Качоровский по этой части не сумеет сказать ничего связного; об этом предмете надо послушать ксендза Рогозинского[242], когда у него затеется спор с вольнодумцем Козырским; эти оба помещались в других камерах.
Козырскому было на вид лет около сорока. При взгляде на него первое впечатление было, что это человек крепкого телосложения: приземистый, довольно широкий в плечах, приближающийся к типу человека коренастого здоровяка. Но при дальнейшем рассмотрении желтоватый цвет лица, некоторая дряблость и морщиноватость кожи; брюшко, изобличающее легонькую наклонность к тучности; непропорционально короткие ноги; походка мелкими, семенящими шагами и при походке покачивания тела вправо и влево; голос слабоватый, при взволнованном состоянии визгливый — все это заставляло усомниться в правильности первого впечатления.
В течение многих лет он был эмигрантом, жил преимущественно в Париже. Рассказывал с некоторым ехидным юмором о своем участии в какой-то демонстрации, чуть ли не в той самой, которая происходила в мае или июне 1849 года (по поводу занятия Рима французскими войсками), которую Герцен считал глупой, бессмысленной, но в которой однако же принял участие после предварительного препирательства с приятелем, заканчивающегося словами Герцена: «Я говорю, что эта демонстрация — глупость; но не говорю, что не могу делать глупостей; идем!» — Козырского, арестованного за участие в демонстрации, привели в полицейский участок. О последовавшем допросе он рассказывал так:
— Полицейский чиновник говорит мне: вы размахивали флагом и выкрикивали «Да здравствует республика». Так, что же из этого? Говорю ему: — у нас же