Невидимый всадник - Ирина Гуро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На третью неделю она заболела…
Старый жокей замолк, сник…
— Мне только одно неясно, Лаврентий Петрович, как вы не подумали, что вашу жену будут искать? Она ведь ни слова никому не сказала о своем отъезде… — спросила я.
— Это точно. Не сказала. Но из Ленинграда она сразу же письмо послала той бабке, что при кухне жила. Она с ней дружила. Ну и, значит, сообщила, что остается пока в Ленинграде, а вскорости приедет за роялем.
— Это письмо не было получено. Не дошло.
— Вот оно что. Значит, подозревали?
— Самое худшее подозревали, — сказала я.
«Дело о таинственном исчезновении Гертруды Тилле» было полностью закрыто справкой загса о ее смерти, историей болезни, показаниями ее мужа. Была еще справка Госбанка о сдаче ценностей.
Необыкновенная судьба учительницы музыки потеряла ореол таинственности, но для меня не стала от этого менее притягательной и волнующей.
Наверное, я была никудышный юрист: теперь, когда уже речи не было о «составе преступления», я продолжала думать о странной человеческой судьбе. О глубине и силе чувств этих двоих, об их крохотном загубленном счастье.
«Дело Гертруды Тилле» как-то подняло меня над обыденностью текущих забот, как будто научило чему- то… Чему?
— Ты знаешь, — сказал Овидий, — я, конечно, предпочел бы, чтобы она была жива, но почему-то я очень рад, что никто не убивал Гертруду Тилле, никто не позарился на ее драгоценности, а умерла она своей смертью «на руках у любимого человека», как пишут в романах.
— Конечно, лучше, когда никого не убивают и не грабят, — вяло отозвалась я, — но в этом случае нам, юристам, уже нечего делать.
— Кошмарная профессия, — заметил Овидий. — Неужели тебя не привлекает ничто другое?
— Привлекает. Я сочинила стихи.
— На память знаешь?
Конечно, я знала их на память, иначе как бы я могла их прочесть: в саду было совершенно темно.
Этот сад под строгим секретом открыл мне Дима, взяв с меня слово, что я не побегу смотреть, к какому дому сад относится и что в этом доме помещается… Дело в том, что мы проникали в сад через забор.
Никого никогда мы там не встречали, никогда не видели света в окнах дома, никаких звуков оттуда не доносилось. Видно, там рано ложились спать. А мы с Димой лезли через забор почти ночью. Сад был ухожен, дорожки разметены, и даже был там грот. Нормальный грот с синеватой лужицей посредине.
Я стала читать свои стихи. Про Парижскую коммуну.
В тот год весенние лучи И ветер вольный, ветер марта,
Не гнали звонкие ручьи С высот Бельвиля и Монмартра.
Не развевал он кружева И кудри рыжие красоток…
Река, недвижна и мертва,
Не гнала вдаль красавиц лодок…
В весенний вечер не зажглись Сады и рощи Сен-Жермена.
Лишь пеленою стлалась высь,
Роняя облака над Сеной.
И не сновал веселый сброд Второй империи… Казалось,
Париж, как Рим, на смерть идет,
На плаху Времени… Бывало, Британский лев спешил сюда,
В Париж-вертеп, в Париж-игральню. И мчались легкие суда
От Темзы мглистой и печальной…
Из дальней сумрачной земли,
Бескрайних тайг, степей и топей Мотать отцовские рубли Сынки бояр неслись в Европу.
И слал туда же Новый Свет,
За океан, зимой и летом,
Рабовладельцев лучший цвет…
Париж угаснул, как комета.
Притихли пестрые кафе,
Сторожко слушая… Сегодня Приспешник Тьера, Галифе,
Отряд взял армии народной…
Захвачен храбрый вождь Флуранс!
Высоты взяты! Мальчуганы Кричат в бульварах: «Вив ля Франс!»
И сквозь весенние туманы,
Сквозь дальней брани смутный гром,
То отдалялся, то ближе,
Враг эмигрантским кулаком Грозит восставшему Парижу…
Я кончила читать. Дима молчал.
— Что, опять ужас?
— Нет, это по-другому называется.
— Как же? — Я приготовилась к худшему.
— Версификация.
— Чего-чего?
Но Овидий не ответил, а спросил, в свою очередь:
— Слушай, а при чем тут галифе?
— Генерал Галифе. А… — я злорадно засмеялась, — ты думал, это брюки?
— Конечно, — признался Дима, — если даже был такой генерал…
— Что значит «если»? У меня все — по истории.
— Неважно. Галифе в наши дни — это штаны. Назови генерала иначе.
— Как это «иначе»? Это же история…
— Но ты не историк. Ты поэт. Или хочешь быть им, — поправился Овидий.
— Ничего я не хочу, пойдем, — предложила я, опасаясь, что «версификация» окажется чем-то уж очень плохим. Выяснилось, что это — ремесленное слагание рифмованных строчек, «может каждый интеллигентный человек»…
— Хватит. — Я поднялась со скамейки, но Овидий удержал меня:
— Я бы не стал тебе говорить, если бы не был уверен, что ты — художник по натуре. Вернее, по восприятию жизни. Что касается стихов, то… Во-первых, нельзя «гнала лодок». Надо: «гнала лодки».
— Это неважно! — самолюбиво возразила я.
— Ты считаешь? А что это? — «Высь роняет облака над Сеной…»
— Метафора!
— Метафора служит для того, чтобы лучше увидеть, а как можно это увидеть? И что такое «плаха Времени»? Пустая красивость. Бантик. И при чем тут Рим? Рим пал совсем по-другому. И как это «из земли» неслись сынки бояр? Что они, покойники? Нельзя «угаснул», надо «угас»…
Он бы еще долго нудил, просто удивительно, как он все запомнил с одного раза, на слух, но я положила этому конец:
— Я пишу просто для себя. Для своего удовольствия. А ты ничего не понимаешь… Я читала про Париж тысячи книг, но не видела его! Он был невидим! Написала про Париж — и увидела его!
— Да? — заинтересованно протянул Дима. — Всегда считалось наоборот: сначала поэт видит своим духовным взором, а потом пишет.
— «Духовным взором»! — передразнила я. — А у меня наоборот. Взаимодействие базиса и надстройки тут проявляется именно так, — выпалила я.
— Что ты мелешь? Базис тут ни при чем. Это все сфера надстройки. — Дима тоже знал, что к чему.
— Пойдем, я замерзла!
Весна запаздывала. Стояли на редкость для мая холодные вечера, утренние заморозки цепко держали землю.
Дима поднялся, на нем была его мохнатая куртка, синий берет торчал из кармана, волосы спутаны — вид самый босяцкий. А между тем он уже делался «модным поэтом»: клубы приглашали его наперебой, а последнюю его поэму — «Глаза черемух» — напечатали в толстом журнале…
В саду посветлело. От луны, взошедшей над крышей странного, всегда темного дома. Впрочем, что же странного? Просто это нежилой дом, там какое-то учреждение.
Необыкновенный грохот, словно орудийный гром, донесся до нас издалека…
— Что это, Дим? Где стреляют?
— Ледоход! — закричал Дима не своим голосам. — Бежим!..
И мы что есть силы побежали к Москве-реке, словно ледоход уходил от нас, а мы хотели его догнать…
Благодаря Овидию я узнала Москву лучше, чем ее старожилы, и была в курсе всех новостей. То привезли в Москву новый английский снегоход «Мотобот», который, судя по рекламе, «приспособлен для движения по любой снежной поверхности…». И мы с Овидием, конечно, устремились на испытания. Но «Мотобот» не взял снежную целину. Было много матюгов и мало толку.
То мы кидались на встречу «крестьянина-батрака 39 лет от роду, который, не пользуясь никаким видом транспорта, кроме собственных ног, — как писал репортер «Вечерней газеты», — совершил путь от Владивостока до Москвы за десять месяцев двадцать три дня»…
Никто не знал, зачем это нужно, но все были в восторге, крестьянина-батрака осыпали цветами и поселили в отеле «Савой», поставив милиционера у входа, чтобы поклонники не довершили то, чего едва не сделал трудный переход.
Вообще, москвичи той поры были темпераментны, словно испанцы.
Но самые сильные страсти, как ни странно, бушевали вокруг ледохода. Может быть, под дурманящим действием весны?
Сотни людей собирались у мостов в ожидании того момента, когда набухшая синева реки взорвется с пушечным громом и вырвавшаяся на волю река бешено закружит вокруг быков, забурлит, заревет и понесется вдаль, опасно вскидываясь на отлогие берега, взбегая все выше, жадно слизывая остатки снега и льда, распространяя запах весенней полой воды, мокрой прошлогодней травы и сухих листьев, зимовавших под снегом.
Толпа стояла днем и ночью.
Молодежь, считавшая. почему-то ледоход явлением старого быта, сборища на мостах игнорировала и даже полагала их вредными, вроде, скажем, крестного хода.
Поэтому тут толпились люди пожилые. Здесь в полном единении помыслов и устремлений топтались темнолицые пролетарии с предприятий, расположенных на Москве-реке и Яузе: с «Красных текстильщиков», «Красной Розы», МОГЭСа, в потрепанных шинельках времен гражданской войны и кожаных тужурках; и бородатые граждане в шубах на лисьем меху и бобровых шапках, женщины в плюшевых жакетах и пуховых оренбургских платках.