Невидимый всадник - Ирина Гуро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сам со своей лошади глаз не спускал. Скакал я на тарутинском жеребце — Недогон кличка ему была. Каурый, светло-буроватый значит. А ремень вдоль спины потемнее. Видный конь был, испытанный. От Норда и Наины.
Ухо там приходилось держать востро, потому что у Тарутина соперник был сильный — граф Млинский. Говорили, что он авантюрист, на все способный. А на коней наших крупная игра шла.
Млинский и сам скакал, приходилось. В конях разбирался, а его тренер, англичанин Ричард, тот из конюшни просто не вылезал.
Потом, когда уже поздно было и несчастье совершилось, велось следствие. Выяснили, что моему Недогону такой укол сделали, чтобы на самом скаку упал… Да, я только так и объяснить могу, потому что лошади меня всю жизнь слушались, как бога, а Недогон у меня, можно сказать, на руках вырос.
Только дело это власти замяли…
Аккурат перед скачками получил я письмо от невесты. Я ей тоже писал как на духу, все. И может, ей не так уж интересно было, но описывал все свое времяпрепровождение и все подробности насчет Недогона.
А в этом ее письме только и слов что о моем приезде, и как она ждет, и что больше уж никуда меня не пустит…
В самом счастливом расположении духа я выезжаю на поле. Трибуны полны. Недогон в хорошей форме. Выровнялись. У меня серьезный конкурент только один был: Ленч Млинского. Конь мелковат, наподобие казанского, но на бегу — пушинка! И выезжен отлично. Пошли. У Ленча рывок знаменитый — сразу на полголовы вынес, а я пока не пережимаю, так и держусь чуть позади. На повороте норовлю обогнать, поддаю. И на самом обгоне подо мной Недогон с размаху падает, и я лечу через его голову.
Мелькнул передо мной красный камзол, а черный куртуз словно всего меня с головой накрыл. Померк белый свет… Что дальше — не помню. Очнулся в больнице. Что сказать вам? Я же не на поле упал: я на самое дно горя упал… Пришел в себя и не знаю, на каком я свете! Два месяца пролежал.
Тут события: царя скинули и большевики подступают… Тарутин — он ко мне в больницу каждый день ходил — однако не тужит, посмеивается: «Говорил тебе, деньги за границей держать надо. Вот наши-то воротилы попрыгают, большевики до них доберутся!»
Христом богом стал я его просить навести справки, как там, в Петербурге, моя невеста… А сам лежу без движения и так уж мучаюсь: что же она, милушка, обо мне думает, неужто не дошла до нее весть о моем несчастье… Мне и невдомек было, каков он есть, Тарутин, черная душа!
Вскорости приходит он ко мне и говорит: «Узнал. Но не порадую. Нефтепромышленник Оганезов за границу удрал. От революции. А Гертруда Оттовна с ним бежать не пожелала и выехала на жительство в Москву».
«Почему же она меня не дождалась? Неужто вы ничегошеньки ей не сообщили обо мне?» — «Сообщал, — говорит, — как же… Только, видно, не понадеялась она, что ты выздоровеешь: уж очень плох был. А ты мужайся: вышла она замуж. За военного. Вот какие, браг, дела!»
Услышал я такое известие и снова без памяти свалился. И сколько-то еще пролежал.
Нет, я в мыслях не имел, что Тарутин пуще смерти боялся, как бы я от него не сбежал. Нужен я был ему до крайности! Ведь, не хвалясь, скажу: такого жокея век бы ему не сыскать! А уж он принял свои меры. Сколь я потом ни добивался вернуться на родину, все пути мне были заказаны: Тарутин кругом меня опутал. Стал я жить как во сне. Пил, гулял… Сутками в кабаках. Пьянствовали, день от ночи не отличали… Работал на Тарутина, чтоб было на что пить. И однажды утречком ранним решился я… Надумал жизни себя лишить, до того дошел. Сунул уже голову в петлю. Да вдруг словно бы во сне вижу: конюшня наша питерская…
В деннике Букет стоит. Смотрит на меня человеческим добрым взглядом и вроде говорит: «Что ж ты, брат, так оплошал? Жизнь прожить — не поле перейти! Терпи, жокей, еще не финиш!» Смотал я веревку, закинул… Стал снова хлопотать о выезде, но, верно, поздно уже. Репутация у меня, сами понимаете, затемненная всеми обстоятельствами моей жизни.
Отступился я от Тарутина, нанялся в конюхи к большому начальнику на Китайско-Восточной железной дороге. Выходил я ему коней — он большой любитель был. Он и помог мне выехать на родину. Да… Огляделся я и думаю: «Что ж, пусть замужем! Лишь бы счастливая была! А я хоть одним глазком на нее». Приехал в Москву, а как искать? Фамилия-то, ясно, по мужу. Все же запросил адресный стол. И сам себе не верю: получаю адрес… Ну, раз под девичьей фамилией, думаю, значит, не иначе в разводе… И тут у меня сердце так забилось от радости, что я с той справкой в руке сел на тумбу прямо на улице и заплакал.
Написал я открытку: если, мол, еще помните такого, приходите к Главному почтамту в шесть часов вечера.
Снег шел. Трамваи по Мясницкой звенят, я стою под навесом у входа, дрожь меня бьет то ли от холода, то ли от переживания…
«Нет, — думаю, — не придет. Чего ей приходить? Я ее ни словом бы не попрекнул. Время-то какое было: смутное. Жених пропал, ни слуху ни духу. С Харбином связи нет… Да чего ей приходить-то? Она меня небось за подлеца считает».
И вдруг идет!.. Хотите верьте, хотите нет, у меня ноги подкосились и слезы из глаз брызнули… Идет немолодая женщина, одета бедно, по-простому. Я ведь к другому уже попривык… А как завидел ее, все во мне погасло, кроме одной радости — быть с ней! Подбежал к ней, руку поцеловал, рука холодная, хоть она ее в муфте держала.
«Пойдемте, — говорю, — Гертруда Оттовна, в ресторане где-нибудь посидим, поговорим». Она возражает. «Не так я, — говорит, — одета, неудобно мне». И мельком меня так оглядела. На мне, конечно, пальто с бобром, шапка… И так я сам себя в этих бобрах возненавидел, так казню себя!
Направились мы по Мясницкой к Красным воротам и зашли в маленький ресторанчик. Людей никого не было. Снял я с нее шубку, платок она скинула… Тоненькая такая, лицо в морщинках — ах ты батюшки мои! — а я каждую ее морщинку люблю.
Сели мы, я уговорил ее выпить винца, она раскраснелась, отошла. А я как на иголках — вдруг все-таки муж, дети…
«Расскажите же, как вы все эти годы жили. Как же так, жить-то в чужих местах?» — спрашивает она. «Жизнь моя безрадостная была, — говорю, — одинокая».
«Неужто не женились?» — Она подымает на меня глаза, и, вот крест вам, ровно и не прошло больше десяти лет… Такая у меня к ней любовь.
«Нет, Гертруда Оттовна, не женился. Да что обо мне! Расскажите, как вы-то живете? Счастливы ли были в замужестве? Или, может быть, и сейчас?.. По фамилии-то я вас по девичьей отыскал, но не знаю, как это понимать?»
Она побледнела, вздрогнула, словно ей что-то в голову вдруг пришло.
«Я замуж не выходила, Лаврентий Петрович. Все вас ждала». И тут только понял я до конца, какую шутку сыграл со мной Тарутин, как мою жизнь порешил.
Скрипнул я зубами и слова не выговорю. Только, наверное, лицо у меня такое страшное было, что она так и кинулась ко мне: «Не терзайте себя, значит, такая судьба наша, и благодарить ее надо, что мы оба с вами живы и вот свиделись».
…Сорок три года мне стукнуло, а я снова словно молод.
Пробыл в Москве недолго. Приходила она ко мне в «Националь», а к себе, говорит, не зову: плохо у меня, скудно живу.
Да я и сам догадался, что живет бедно: шубка на ней старая, башмаки стоптанные. Деньги ее обесценились, вот она ни с чем и осталась.
«Теперь, — говорю, — вам беспокоиться нечего. Я при деле, меня, как конеспециалиста, тотчас в государственные конюшни взяли. Н с собой привез кое-что. Вы ни в чем нуждаться не будете».
А она грустно так смотрит и говорит:
«Здоровья нет. Поздно». — Ив первый раз заплакала. Да горько так.
Я ей руки целую, бормочу незнамо чего: «Вылечим, поправим…»
Поуспокоилась она, улыбнулась и говорит:
«А ваши деньги-то у меня ведь целы». — «Какие такие деньги?» — «А те, что вы мне с Букетом выиграли. Только я их в камушки вложила».
Я посмеялся, думаю, шутит, а она мне и рассказывает… Нефтепромышленник Оганезов, у которого она детей обучала, присоветовал ей: «Время тревожное, деньги — товар ненадежный, а надо приобрести на них ценности». И свел ее с человеком, который какие-то махинации с керенками проводил, он и продал ей на всю сумму бриллиантов. «Я их в тайнике под полом держу, — говорит она. — Так что они ваши».
«Нет, не надо, мы их государству сдадим», — говорю.
«Как хотите»…
Днем неудобно нам было, а ночью съездили мы к ней, достал я из тайника камушки, а на рассвете мы уехали. Вещей никаких не велел я ей брать, да и нечего было. Только рояль остался… Я так полагал: приедем, потом перевезем.
Я даже и на день не мог ее оставить — боялся: разлучит нас еще что-нибудь… «А вы, — говорю, — ничего никому не говорите. Обвенчаемся, тогда.» Повенчал нас священник вон в той церквушке, из окна видно…
На третью неделю она заболела…
Старый жокей замолк, сник…