Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Том 1 - Пантелеймон Кулиш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
______________________
* самый воздушный.
** Оранжевые.
*** Женская что может быть более иметь для студента. (Следующих слов Гоголь, вероятно, позабыл зачеркнуть или дополнить такими словами, которые бы давали им связный смысл:) Все для студента в чудесно-очаровательном, в ослепительно-божественном платьи (зачеркнуто: костюме), в самом прекраснейшем белом, как... Дышет это платье (зачеркнуто: как).
**** Какой цвет, что может быть жарче, пронзительнее белого цвета? (Следующие далее этого слова не зачеркнуты Гоголем, но смысл их темен:) Но белой цвет с чем нет сравнения. Женщина выше женщины в белом (зачеркнуто платьи). Она царица. Видение (зачеркнуто: мечта) нечто похоже на самую гармоническую мечту. Женщины чувствуют это, и потому (зачеркнуто: не всегда) в смелые минуты преображаются в белого.
***** Все тогда.
****** все тогда.
******* девка.
******** платье.
********* в с взо повороти.
********** над стройно поднятыми (сверху над этими двумя словами что-то написано, но нельзя прочитать).
*********** (Между словами: обворожительно и бархатные не прочитано одно слово.)
______________________
Он задрожал и тогда только увидел другую фигуру, в черном фраке, с самым странным профилем. Лице, в котором нельзя было заметить ни одного угла, но вместе с сим оно назначалось легкими, округленными чертами. Лоб не опускался прямо к носу, но был совершенно покат, как ледяная гора для катанья. Нос был продолжением его - велик и туп. Губы... только верхняя выдвинулась гораздо далее. Подбородка совсем не было. От носа шла диагональная линия до самой шеи. Это был треугольник, вершина которого находилась в носе. Лица, которые более всего выражают глупость".
Гоголь исполнил обещание, данное земляку и другу в письме от 20 июля 1835 года: он посетил его в Киеве, на пути в столицу, и прожил у него около пяти суток. Г. Максимович занимал тогда квартиру в доме Катеринича, на Печерске [126]. Отсюда Гоголь отправлялся в разные прогулки по Киеву и его окрестностям, в сопровождении г. Максимовича или кого-нибудь из товарищей по Нежинской гимназии, служивших в Киеве. На лаврской колокольне, откуда открывается обширная панорама гористого Киева и его окрестностей, можно видеть собственноручную его надпись. Он долго просиживал на горе у церкви Андрея Первозванного и рассматривал вид на Подол и на днепровские луга. В то время в нем еще не было заметно мрачного сосредоточения в самом себе и сокрушения о своих грехах и недостатках; он был еще живой и даже немножко ветреный юноша. У г. Максимовича хранятся цинические песни, записанные Гоголем в Киеве от знакомых и относящиеся к некоторым киевским местностям. Безотчетная склонность его к юмору, которой он только впоследствии дал определенное направление, ни в чем не находила столько пищи, как в этом - весьма обширном - отделе малороссийской народной поэзии...
Здесь кстати сделать аналогию между характером Гоголя и характером украинской песни. Никто из современных писателей русских и иностранных не бросал на жизнь такого грустного взгляда, как Гоголь. Сам Байрон слабее его чувствовал падение натуры человеческой. Гордый своими достоинствами англичанин раздражался ничтожеством ближнего или общественными пороками. Гоголь, напротив, с смирением христианина, сознавал на своей душе ужасавшие его отпечатки соприкосновений с людьми, которые его окружали, и страдал от своего дара измерять глубину бездны, в которую он был повергнут [127]. Его сердечные вопли были вопли души, низринутой в ад с высоты самообольщения и очнувшейся посреди греховных страшилищ. Невозможно взять ноты, более грустной, какие он брал. Но вместе с тем посмотрите, с каким детским увлечением предавался он самой беззаботной веселости, даже и не в первые периоды своей жизни, - даже и тогда, когда он смеялся уже горьким смехом. То не было, однако ж, в нем признаком довольства жизнью и собою: он никогда не бывал доволен, ни собой, ни другими вполне; с школьной скамейки он уже восставал против того, что он называл тогда "корою земности и ничтожного самодоволия", которые подавляли в его ближних "высокое назначение человека", и это беспокойное чувство было залогом постоянного развития его духа. То было инстинктивное побуждение природы - вознаграждать утрату главного элемента жизни, сердечной веселости, смехом, проистекающим извне человека и заменяющим для нашего сердца только в слабой степени тот животворный смех, которым смеется ребенок, или неопытная девушка, не вкусившая в жизни еще никакой отравы. То была строгая необходимость отдыха и забытья для тяжко напряженной нравственной жизни.
Если мы предложим себе вопрос: откуда в Гоголе явился такой оригинальный строй духа; если мы пройдем вверх по течению его жизни, станем рассматривать все сильные влияния, которым он подвергался в разные ее моменты; станем доискиваться, не встречал ли он когда-либо чего-нибудь однородного с тоном и складом своего творчества: то ни его сближение с такими поэтами, как Пушкин и Жуковский, ни изучение творений Гомера, Шекспира, Шиллера и Вальтера Скотта, отпечатлевшееся на его сочинениях, ни положение его в школе, посреди немногих друзей и, так называемых им, "существователей", ни домашняя жизнь в Яновщине, где он, по собственным словам, был "окружен с утра до вечера веселием", ни внушения отца, ни любовь матери, ни неизбежное баловство со стороны таких "кротких, бесхитростных душ", каковы были подлинники его Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны, - ничто это, по крайнему моему разумению, не должно было назнаменовать в его душе тот дивный путь, которым пошел его природный гений. Гораздо ранее разумного сознания своих ощущений подвергнулся он влиянию, которое действует на поэтическую душу сильнее, нежели что-либо впоследствии, и дает ей неизменное направление. То была народная поэзия племени, которого нравственные свойства в такой полноте отразила в себе Гоголева натура.
"Я думаю (говорит Вальтер Скотт, описывая свое детство), что дети получают могущественные и важные для их последующей жизни побуждения, слушая такие вещи, которых они не в состоянии вполне понимать" [128] и оправдывает это глубокомысленное замечание изложением весьма ранних влияний, которым он был обязан господствующим направлением своего гения.
Зная, как развивался в детстве шотландский бард, зная, что всего прежде, всего решительнее и всего могущественнее увлекало его поэтическую душу, и даже находя между ним и Гоголем много общего в энтузиазме, с которым тот и другой предавались изучению своей национальной поэзии, в детском и юношеском возрасте [129], я не без основания буду утверждать, что голоса украинских песен, поражавшие слух Гоголя еще в колыбели, и содержание их, рано сделавшееся для него доступным в общем своем характере, дали еще неподвижному зародышу его творчества характер трагической грусти и лирического смеха, развившийся впоследствии до такой поразительной силы. Ибо ни у одного народа песня не выходит из такой мрачной душевной глубины, как у малороссиян, и ни одно племя на земле не способно, после горького плача, после разрывающего сердце отчаяния, смеяться таким всепобеждающим смехом, каким смеются они в своих комических и саркастических песнях. Переход от горести к смеху и от смеха к горю в их поэзии и натуре так быстр и так естествен, что вся их жизнь похожа на мрачную ткань, затканную блестящим шелком, который, рисуя на одной стороне яркие цветы, тою же ниткою выражает на обороте, по сияющему полю, траурные узоры. Отсюда происходит, что "под видимым смехом" у Гоголя всегда "скрываются незримые, неведомые миру слезы" [130], а по мрачной ткани его фантазии везде рассыпаны сверкающие цветы восторга и ясного, сердечного хохота.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});