Там, где престол сатаны. Том 2 - Александр Нежный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В каком порядке спустились в полумрак траурного зала г-н Генералов и приставленные к нему спутники?
Первым вошел облысевший товарищ в скромном сером костюме и тотчас занял место у выхода.
Его высокопреосвященство последовал за ним, но остановился у саркофага и несколько минут пристально вглядывался в лицо Владимира Ильича, шепотом творя молитву на никому не ведомом языке.
Все остальные, покашливая, выстроились за спиной Максима Михайловича и, натурально, уставились туда же, куда неотрывно смотрел он: в лицо, вернее, в лик, а еще вернее – в маску того, что некогда было лицом Ульянова (Ленина). Минута, может быть, прошла в тишине, или две, или три – там, знаете ли, в склепе, время словно бы застывает, как на многие десятилетия застыло одетое в костюм подобие мертвого человека за пуленепробиваемым стеклом. Вдруг дрожащий голос послышался за спиной г-на Генералова. Принадлежал голос сотруднику Отдела церковных связей, протоиерею, имеющему сто двадцать шесть килограммов чистого веса.
– Смотрите, смотрите… – лепетал он, указывая на саркофаг и хватаясь за сердце.
Вгляделись – и ахнули: желтое лицо Ильича передернула гримаса боли, глаза медленно открылись и с выражением невыразимого страдания взглянули на Максима Михайловича. Затем и губы его разомкнулись, и в тишине траурного зала послышался прозвучавший из-за стекла слабый вопль: «Скоро?!» Его высокопреосвященство вплотную приблизился к саркофагу и отрицательно покачал головой. Слеза поползла из левого глаза Ильича. За спиной г-на Генералова, теряя сознание, клонился набок тяжеловесный протоиерей, которого все остальные с величайшими усилиями удерживали от падения на пол, наперебой требуя то нашатыря, то валокордина, то немедленного прибытия «Скорой помощи», то Бог знает что еще, чего в Мавзолее не было и быть не могло. И слава Создателю, что вынужденные хлопоты вокруг ослабевшего протоиерея поневоле отвлекли остальных от леденящего душу зрелища вдруг открывшего глаза и заговорившего Ильича, о котором доподлинно было известно, что ни кусочка пусть мертвой, но человеческой плоти в нем давным-давно не осталось. Стоило лишь взгляд бросить туда, за стекло, где на желтой щеке видна была еще бороздка от скатившейся слезы, как сразу делалось дурно, ноги слабели и хотелось прилечь на холодный каменный пол и тихонечко завыть от жуткого страха, тоски и невыносимой скорби. Что же это такое, товарищи? Господа? Отцы и братья? Что за чудеса такие, от которых вовсе не ликует сердце, а, напротив, погружается в непроглядный мрак? Или это по колдовской силе Максима Михайловича пробудился от вечного сна и заслуженного отдыха дорогой Ильич? Или ему надоело лежать у всех на виду, и он вымаливает себе обыкновенную домовину, ибо прах-де я и в прах желаю возвратиться? Или, может, не так все чисто было в жизни его, и однажды пришлось ему расписаться кровью на одном весьма обязывающем договоре? Ах, страшное место, бесовское место, проклятое место, этот Мавзолей, и несчастная, лукавая, нечеловеческая мысль пришла в голову тому, кто предложил его построить! Бывший с протоиереем молоденький священник, побелевший от ужаса, не переставая крестился трясущейся рукой и шептал «Отче наш». По его образу и подобию к спасительной силе крестного знамения прибегли и другие, и верующие, и неверующие, но легче не становилось. А тут еще неведомо как проникшая в траурный зал девчушка в новеньком красном галстуке, все сразу разглядев, кинулась назад с восторженным воплем: «Дедушка Ленин ожил! Дедушка Ленин воскрес!»
– На воздух его, – не оборачиваясь, буркнул Максим Михайлович, и все, ухватив протоиерея за руки, уперевшись ему в необъятную спину, уцепившись за рясу, повлекли к выходу. Один лишь облысевший товарищ в скромном сером костюме хладнокровно оставался на своем посту и не спускал глаз как с г-на Генералова, так и с трупа, находясь в ожидании каких-либо последствий, могущих случиться вслед за вышеописанными происшествиями.
Увидел ли он что-нибудь, так сказать, из ряда вон, что можно было бы особо отметить в рапорте начальству?
Кое-что, пожалуй, было. Еще несколько минут проведя возле гроба, его высокопреосвященство прощально махнул рукой лежащему за стеклом телу. В самом этом жесте не было ничего необычного, поскольку весьма многие посещающие траурный зал москвичи и гости столицы или в точности как г-н Генералов прощались с Ильичом взмахом руки, или поднимали сжатую в кулак правую руку, приветствуя пусть почившего, но все равно любимого вождя пролетарским салютом, или говорили от чистого сердца простые, но все равно трогательные слова: «Спи спокойно, дорогой товарищ!», «Да будет тебе земля пухом!» (хотя ни комочка земли, ни даже песчинки не было в саркофаге, где ученые поддерживали идеальную чистоту), «Покой, Господи, душу усопшего раба Твоего Владимира и отпусти ему грехи, вольные и невольные» (что, имея в виду яростное богоборчество живого Ленина, наверняка ставило Создателя в чрезвычайно затруднительное положение), а только что принятые в пионеры мальчики и девочки красным своим галстуком клялись дедушке быть верными продолжателями его дела. Словом, покидая Мавзолей, всяк на свой лад прощался с Ильичом, и взмах руки его высокопреосвященства сам по себе ничего особенного не представлял. Взмахнул и взмахнул. Что тут отмечать? Но вся страсть была в том, что и Владимир Ильич сделал ему на прощание ручкой – как в давно прошедшие, почти уже былинные времена прощался он, к примеру, с красноармейцами, уходившими не на жизнь, а на смерть биться за революцию и Советскую власть. Хорошо еще, не было в тот миг никого в траурном зале кроме Максима Михайловича и товарища в сером костюме с весьма крепкой нервной системой.
– Доложишь? – весело спросил его Максим Михайлович.
– Так точно! – ни секунды не раздумывая, отвечал тот. – Служба!
– Ну-ну. Гляди… А то ведь решат, что это у тебя со вчерашнего перепоя покойник зашевелился.
Затем его высокопреосвященство, будучи, мы бы сказали, в состоянии задумчивой созерцательности, медленно проследовал через Красную площадь, постукивая посохом по ее брусчатке и приостанавливая шаг сначала перед машиной с черными стеклами, под звуки пронзительных звонков вылетевшей из Спасских ворот, а за ней, как подобает, проследовала машина главная, во чреве которой, на заднем сидении, дремал пожилой человек в темно-сером плаще и серой шляпе, а замыкающая, третья, была точной копией первой и точно так же в разные стороны торчали из нее усики многочисленных антенн, каковое зрелище стремительного и окутанного тайной кортежа вызвало у Максима Михайловича несомненное одобрение, ибо, по его словам, таинственность внушает подданным почтение, а стремительность – боязнь; потом перед Лобным местом, которое осмотрел быстро, но с интересом, перед памятником Минину и Пожарскому, о которых спросил: «А это кто?», и, получив ответ: «Национальные герои России», равнодушно кивнул; и наконец, возле яркой громады храма Василия Блаженного, где заметил, что этакая грубая азиатчина ему по душе. На Васильевском спуске уже собрался народ, тысяч, правда, не более пяти, и милиционеров со щитами и дубинками не менее тысячи.
– А они зачем? – указал на них Максим Михайлович.
– Для порядка, – на ухо шепнул ему тот самый рослый и наглый малый, взопревший, когда г-н Генералов упомянул о его незаконных доходах.
Впереди отливала синевой Москва-река с белым пароходиком посередине, по мосту через нее сновали машины, шел народ, за ней видны были дома, устья улиц, маковки церквей, и, обозрев все это, Максим Михайлович не в первый уже раз сегодня одобрительно молвил: «Хорошо». А взойдя на приготовленную трибуну и медленным взором окинув столпившийся перед ней народ, огорошил всех неожиданным и, признаемся, довольно невежливым вопросом:
– Ну, и что вы хотите?
Странно. Или он московскую публику так и не успел изучить? Угрюмое молчание было ему ответом, потом кто-то разбойничьи свистнул, кто-то во весь голос сказал: «Хрен с горы на нашу голову», а еще кто-то заорал: «Вон ту штучку, которая у тебя на груди!»
– Вы все еще дети, – задумчиво промолвил его высокопреосвященство, – большие, испорченные, глупые дети.
Толпа взроптала, но Максим Михайлович единым движением руки ее успокоил. Клянусь, что, назвав вас детьми, со свойственной этому возрасту качествами… или, может быть, ваши дети не испорчены? не покуривают – кто табачок, а кто уже и травку? не попивают – кто пивко, а кто уже и сорокаградусную? не открывают нежное девичье лоно первому попавшемуся взломщику? не сидят по зонам за пьяные драки, мелкое воровство, случайное убийство, придушенного после родов младенца? и не возвращаются, отсидев, с волчьей ненавистью к этой жизни, где им уже никогда не будет места под солнцем, где они до конца своих дней будут изгоями, отщепенцами, отбросами, где они поневоле сбиваются в стаи и рыщут за добычей, пока их не остановит пуля из «Калашникова» или «Макарова»? а вы – не они? и они – не вы? о, я не хотел вас обижать, назвав детьми, но разве не правда, что вы больше всего на свете хотите покоя, довольства, терпеливых жен, непьющих мужей, послушных деток, игр – в домино, на дворе, под липой, с бутылкой пива под рукой, или в карты, да, да, в карты! ибо нет ничего прекрасней, чем сесть с друзьями за круглый стол и расписывать «пульку» до поры, когда за окном забрезжит серый московский рассвет? квартир с коврами на стенах и хрустальными бокалами в шкафу как свидетельство удавшейся жизни? вы дети, и вы еще не скоро станете взрослыми, может быть, через два или три поколения, а скорее всего и того позже, лет, наверное, через сотню, и вам не нужна свобода хотя бы потому, что свободные, оставленные без присмотра дети способны натворить тысячи бед, вам, дети, нужен поводырь, следуя за которым вы обретете свою квартиру, свой хрусталь, свой ковер на стене, свой автомобиль и небольшую дачу с баней, парниками, грядками клубники, кустами черной смородины и ранним чесноком, которым так хорошо закусывать честно, на глазах у верной супруги, выпитые сто граммов! Тут крики послышались со всех сторон (и даже, нам кажется, стражи правопорядка вместе со всеми кричали): «Давай нам такого! Сытые мы обещаниями!»