Неоконченный полет - Анатолий Хорунжий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рокот самолетов вспугнул лошадь и всадника. Жатков, узнав свои штурмовики, чуть не вскрикнул от радости. Но они тут же пропали. Он проводил их потухшим печальным взглядом. «Ничего они не видят, ничего не знают... Через полчаса поедут с аэродрома на ужин», — подумал он и вздрогнул от холода.
Возле моста опять столпились кони, люди, поднялся гвалт. Колонна, напуганная появлением самолетов, быстрее продвигалась к балке. Но на этой стороне, на открытой равнине оставалось еще много всадников. Они первыми и увидели самолеты, которые возвращались назад. Штурмовики летели теперь совсем низко, едва не задевая брюхом землю, тесным строем, почти вплотную. Они стали различимыми, только приблизясь на малое расстояние. Рев моторов на этот раз нахлынул еще неожиданней. Лошади вставали на дыбы, кидались прочь. Всадники уже убегали и тут и там куда глаза глядят.
Жатков, увидев самолеты, понял хитрость летчиков: им необходимо было перестроиться и напасть неожиданно. Жатков вытянулся им навстречу, словно раненая птица навстречу дыханию ветра. Он видел, как вспыхнули трассы пуль и реактивных снарядов, слышал, как глухо застучали скорострельные пушки. Холодное дуновение смерти коснулось его лица. Жатков смотрел опасности прямо в глаза. Он даже не услышал, как его что-то дернуло. Он упал на снег и куда-то заскользил или, возможно, куда-то долго летел вниз. Ему все было нипочем, потому что он уже заметил, как взрывались снаряды, как фонтаны снега и земли осыпали людей, лошадей. Страшная сила потянула его, била о землю, переворачивала, словно колоду. Ему выдергивало руки, разрывало его пополам. Тело горело, казалось, земля превратилась в раскаленное железо. И вдруг — все изменилось. Жатков понял: его больше не волокут. Он лежит, он живой. Слышит, как бьют в землю снаряды, стучат совсем рядом копыта, как ржут лошади, кто-то кричит потерянно. И снова, как там, за лошадью, перед переправой, он, изнемогая, подумал: только бы его уже никто не тревожил, только бы лежать и лежать. Вот так, не двигаясь, не подавая вида, что живой. Но его снова что-то дернуло, перевернуло на другой бок. Он открыл глаза и увидел над собой свои руки, скрученные ремнем.
— Живой?
Жатков различил знакомое лицо всадника. Оно нависало над ним с какой-то непостижимой высоты.
— Зачем ты живой? — Его черное, перекошенное от ужаса лицо приблизилось. — Живой — зарублю!
Всадник выхватил саблю из ножен, дернул за, повод, развернул лошадь, направляя ее на распластанное тело Жаткова.
— Твоя голова — моя голова...
Ремень на руках ослаб. Теперь вражеский солдат был над самой головой Жаткова. Он глядел в лицо штурмана осатанелыми от испуга глазами, которые выглядывали из-под лохмотьев, намотанных поверх шапки. Его угроза, его остервенение, которые Жатков понял, воспринимались штурманом, как что-то неизбежное, неотвратимое.
— Эх, мать моя! Я тебя не зарубайт — меня зарубайт. От сабли смерть легкая.
Жатков перевел взгляд с лица всадника на его саблю. «Вот она, моя смерть... Словно тот стебелек...» — мелькнула ленивая мысль в сознании Жаткова.
Сабля, занесенная над ним, что-то медлила. Жатков видел только ее. Может, она надеялась на мольбы, которых ей еще не доводилось слышать; может, всадник в ужасе перед собственной смертью хотел услышать мольбу о пощаде от советского офицера.
— Руби! — что есть силы крикнул Жатков, но слово не прозвучало, только стон вырвался из груди.
Самолеты снова зашли в атаку. Вблизи разорвался снаряд. Жаткова опять тащило по снегу с прежней беспощадностью. Долго длилось такое или нет — не знал. Помертвел от выкрика над головой:
— Эх, мать!..
Жатков открыл глаза. Сабля, показалось, метит прямо в лицо, но рубанула по ремню. Топот копыт удалился, штурман остался на месте. Ревущий самолет падал в глаза, разрастался.
Взрыв, скрежет пулеметной очереди. Дико заржал конь. Земля вздрагивала, билась, гудела. А он летел, летел куда-то вниз. В какую-то тихую, теплую, голубую бездну.
9
Мутная белесая тьма. Ветер несет ее, кидает в глаза, ослепляет. Ноги проваливаются в ямы, натыкаются на глыбы земли, на груды трупов.
Адъютант оберста мечется по месту побоища, наклоняется над каждым снежным бугорком, тычет в него светом фонарика. Боже, как же ему разыскать оберста?
Люди, которых адъютант пригнал сюда из села себе на помощь, то и дело где-то пропадают в метелице, и он боится их, страшится этой жестокой степи, неумолимого ветра. Он сжимает окоченевшими пальцами пистолет и, не разгибаясь, кидает в белесую тьму:
— Зухен! Зухен!
Хлопцы слышат окрики немецкого офицера и проворней наклоняются над трупами. Надо искать. Надо найти околевшего полковника, иначе им не ночевать в хате, сами здесь окоченеют.
— Зухен!
— Какие кожу́хи? Все здесь в шинелях на рыбьем меху.
— А я наткнулся на одного в кожухе.
— Где?
— Вон там, левее.
— Может, это он и есть, оберст?
— Непохоже.
— Покажи где.
. . . . . . . . . . . . .
— Гляди, прополз немного!
— Это же комбинезон летчика.
— Да он живой! Дышит!
— Похож на наших.
— Ре-бя-та...
— Зухен! Зухен!
Желтоватый свет фонарика пробивается сквозь белую муть. Хлопцы кинулись в разные стороны. Через минуту сошлись.
— Ребята...
— Бери под плечи.
— Куда же мы его?
— Не кудыкай! На малые сани.
— Тяжелый...
Сани кидало на выбоинах, Жатков стонал. Хлопцы придерживали лошадей, не хотели догонять передних, которые везли оберста.
Ночь для хлопцев ожила, наполнилась содержанием, осветилась огнями далеких дней.
— Куда же мы?
— К деду... на овчарню.
. . . . . . . . . . . . .
На второй день в село вошла наша кавалерия с обозами.
Фельдшер, которого позвал старик, оказал Жаткову необходимую первую помощь и поспешил к командиру.
— Там наш летчик, товарищ майор. В тяжелом состоянии.
— Летчик? Как он сюда попал? — Майор энергичным движением накинул на плечи казацкую черную бурку.
— Лицо изуродовано, слова не может вымолвить. Старик, приютивший его, говорит, что летчик искал наших.
Майор на ходу надел папаху, толкнул дверь.
— Наших?
В хатенке деда-овчара, куда вошли майор и фельдшер, было темно. Майор прежде всего разглядел белые бинты. Человек лежал в темном углу, на темной постели, белели только бинты. Майор на цыпочках подошел к летчику.
— Посветите же, — буркнул он старику, который стоял у плиты.
— Посветишь тут, если нечем.
Печальный старческий голос тронул майора. Фельдшер направил слабенький луч своего фонарика на раненого. Забинтованная голова медленно повернулась на раздражающий свет. Майор увидел, как из щели, оставленной на забинтованном лице, глядели большие черные глаза. Он окинул взглядом длинную фигуру, укрытую куцей засаленной шубой, остановился на забинтованных ногах.
— Здравствуй, друже. — Майор наклонился над лейтенантом.
Тот качнул головой и закрыл глаза. От шубенки дохнуло хлевом.
Майор выпрямился, не зная, что еще сказать. Он надеялся на большой разговор с летчиком: ведь его полк так мало знает, что происходит по всей линии фронта.
— Да-а, досталось тебе... — само собой вырвалось у майора.
Старик, звякнув дверцами печки, опустился на скамеечку, чтобы подбросить соломы.
— Покрутит головой — вот и весь его разговор. Когда вчера привезли от оврага, еще откликался. А теперь... Лицо его сильно избито, скул не развести.
— Что же он говорил? Куда летел? Где его самолет? — Майор повернулся к старику и вдруг увидел унты, на которые падал свет из печки, рваные, с висевшими кусками кожи... Начал их рассматривать.
— Куда же? По всему видать — вас искали, — осмелел старый, посматривая с укором на черную бурку, на саблю, окидывая взглядом всю боевую фигуру майора. — Ночью его в такой жар бросило, в такой, что, думал, сгорит, бедняга. Перенес. Рассказывал мне, как мог, про все. Много говорил. Летели они вдвоем, везли какой-то приказ и, сдается, немцев за своих приняли, кажись, так. Ну немцы его и схватили.
Майор сделал движение рукой, поднес ее к своему лицу. Солома в печке вспыхнула. Старик поднял голову, посмотрел на майора. Тот стоял, сжимая пальцами седые виски.
— Друга своего звал, девушку... «Петро, Петро...». Известно, друг на войне — роднее матери. Я сам, бывало, когда служил в первую, у Брусилова... Если бы его в лазарет, может, и выкарабкался бы: молодой, кровь сильная.
Жатков повернул голову, большие глаза горели огнем, блестели от слез.
Майор, опустив голову, глядел в пол. Он встрепенулся, словно высвобождаясь из тяжелой задумчивости. Одним движением снял с плеч бурку и широким размахом накрыл длинного, немого, вытянувшегося на соломе Жаткова.