Пристальное прочтение Бродского. Сборник статей под ред. В.И. Козлова - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О.А. Джумайло. ПРИСТАЛЬНОЕ ЧТЕНИЕ: МЕЖДУ МОЛИТВОЙ И ТОЛКОВАНИЕМ
«Чтение поэзии, своей или чужой, напоминает чтение молитвы».
И. Бродский«Почти вся хорошая поэзия сбивает с толку».
И. РичардсТридцатитрехлетний поэт из Советской России, заканчивая одну из своих лекций в американском университете, подошел к доске и написал на ней четверостишье из Одена, затем сказал, что это стихотворение — последний его завет студентам, и попросил прочитать написанное вслух. Иосиф Бродский не раз говорил студентам о чтении как молитве. В сущности, записав текст на доске, он «канонизировал» Одена, сделал его стихотворение молитвой, которую каждый с благоговейным трепетом произносит в храме. Было ли стихотворение Одена возвышенным? Отнюдь, оно было полно безысходности. Почему же тогда это «молитва»?
Стихотворение подобно канонической молитве, которая своей «завершенной буквой», своей органической формой возвещает о смыслах, не подлежащих ереси парафраза. Бродский считал, что наше следование по «тропе звуков» к некогда «темным» образам дарует возможность опознать их как свои, ибо теперь «за словами молитвы молящийся слышит свой собственный голос»[140]. Чтение-молитва для Бродского — метафора развертывания-толкования мира не чужим языком, а всегда сакральным языком самой поэзии.
Это стремление к имманентности поэзии и языка того, кто говорит о ней, — основная установка поборников идей пристального чтения, органической формы и ереси парафраза. Подчеркнем принципиальное отличие пристального чтения от научного комментирования (в особенности в трактовке М.Л. Гаспарова): пристальное чтение не есть перевод художественного текста на язык, релевантный аудитории комментатора. Текст критика должен, говоря словами Дж. Рэнсома, цитировать саму природу текста[141]. Целью анализа становится выявление уникальных нюансов в значениях слов, разуподобленных поэзией, а фундаментом генерируемого поэтического целого — словесная ткань, образы, стягивающие слова в двусмысленные союзы, рождающие парадоксальную в своей новизне идею или чувство. Органическая форма — это, прежде всего, «структура смыслов», обнаруживающая себя в уникальном единстве всех своих текстовых элементов, в препятствующей толкованию подвижности «тематической образности» и «символическом развертывании».
Онтологическая природа поэзии, ее принципиальная нетранзитивность, сообщающая поэзии несокрушимость перед попытками быть окончательно истолкованной, никогда не предается забвению. И здесь, при очевидной близости самих технологий работы с текстом, лежит фундаментальное различие метода пристального чтения от будто близких ему установок комментаторов-семиотиков, русских формалистов и переводчиков. Даже при беглом обзоре работ прославленных Блэкмура, Тейта, Уоррена, Уимсета, Брукса очевидно, что концепция пристального чтения далеко выходит за границы работы с риторикой и поэтикой текста, до конца не укладывается в привычное определение формального метода и не сводится к пропедевтике в теорию литературы. Пристальное чтение чуждо всякой «близорукости», оно устремлено к горизонтам онтологии, эпистемологии, аксиологии художественного текста, вопросам эстетики, герменевтики и деконструкции.
В содержательной статье «Комментарий и его двойник»[142] С. Зенкин рассматривает комментарий и пристальное чтение как «параллельные» и «внутренне конкурентные» по отношению друг к другу формы работы с отдельным текстом. Позиция критика, во многом продуктивная при определении комментария, неизбежно искажает идею пристального чтения, сводя его к «тексту-игре», «легкой», «демократической практике», «риторической интерпретации», вполне законно существующей за пределами семантики в области синтактики. Более того, пристальное чтение выступает как «постоянный источник эк-земплифицирующего материала» для теории литературы.
Вместе с тем, пристальное чтение не только включает в себя комментирование как необходимую ступень профессиональной работы с текстом, но несет в себе герменевтические интенции. Сделав оговорку о преимущественно прикладной направленности пристального чтения, все же уместнее соотносить его практику не с формалистской методологией комментированного чтения отдельного текста, в классическойфранцузской традицииназываемой explication de texte (объяснение текста), не с семиотическим анализом, а с практикой экзегезиса.
Экзегетика как искусство толкования текстов Священного Писания предполагает три последовательные ступени: этимологическую, семантическую, концептуальную. Эта стадиальность лежит и в основе пристального чтения, герменевтическая установка которого выдвигает идею связности многоуровневых элементов текста. Эта связность достигается при последовательном проведении тщательного анализа на всех ступенях. Отсутствие связности свидетельствует об ущербности толкования: если читатель не способен понять текст, это его вина, а не вина автора[143].
Отсюда вытекают две крайние тенденции. С одной стороны — постоянно присутствующая в работах серьезных критиков-практиков, к примеру, Ричардса, Элиота, Брукса, Уоррена, Эмпсона склонность к размышлениям об аксиологии поэтического текста, его онтологии и его эстетике. Весьма показательно, что все они были поэтами. С другой, сам вопрос профессионального толкования текста и «вины» непонимающего читателя выдвинул метод пристального чтения как своего рода научно-образовательную технологию, имеющую вполне конкретную цель — апологию поэзии в современном мире.
Практика пристального чтения необходимо предполагает целостность текста с упором на его органическую природу. Здесь в отличие от романтиков (и Кольриджа, в частности), органика приобретает конкретные «лингвистические» очертания — это и есть особая поэтическая ткань текста. Не жанр, не композиция, не лирический герой, не субъектная структура, не оппозиции сами по себе, а слово, фигура речи, символ выступают подлинными делателями поэзии. Так, поборники пристального чтения противопоставляют уникальный поэтический язык языку науки, практическому и логическому дискурсам. Поэтическое слово не может быть переведено в другой семиотический «код», не может быть подвергнуто ереси парафраза, ибо только в своей органической форме оно учреждает поэтический мир как целое. Поэтический мир, стало быть, рождается в самой ткани слов-метафор, именующих бытие, его новые, ускользающие от обыденного языка смыслы.
Пожалуй, известное объяснение онтологии поэзии, данное уже упомянутым Оденом — поэтом, высоко чтимым Бродским, — здесь будет уместным. Если на вопрос «Почему Вы хотите писать стихи?» юноша ответит: «Есть много важного, о чем мне нужно сказать», он — не поэт. Но если его ответом будет: «Я хочу развесить слова и вслушаться в то, о чем они говорят», тогда, может быть, он станет поэтом[144].
Любопытно, что поэтическое слово мыслится как самое точное выражение реального жизненного опыта, упрощенного в обыденном языке. Поэзия в единстве своего словесного воплощения самым парадоксальным образом становится не выходом к трансцедентному, а «телом» опыта. Вот почему, к примеру, труд Рэнсома называется The World's Body («Тело мира», 1938). Так, поэзия не прикована к романтическому возвышенному, бесконечному и чувственному, — она способна пронизать собой опыт повседневности, опыт рефлексии и опыт иронии.
Существующую в начале XX века практику критических разборов поэзии Ричардс, к примеру, оценивал как «хаос», «случайность наблюдений» и «блеск догадок». Его влиятельный труд Practical Criticism («Практическая критика», 1929), в котором критик представил комментарии девятнадцатилетних студентов Кэмбриджского университета к отдельным поэтическим текстам, имел экспериментальный характер. Все тексты предлагались без заглавий и указаний имени автора. Ричардс давал теоретический «комментарий к комментариям», анализируя и оценивая (как правило, весьма критично) работы студентов. Справедливые претензии Ричардса касались некорректного смешения поэтического и научного языков в анализе, невнимания к особым свойствам метафоры, неправильному толкованию слов, рассмотренных вне контекста. Эксперимент показал, что поэзия не только не разрешает смысловые конфликты, но порождает их. Концептуальные попытки студентов осмыслить текст приводили к бессвязным ассоциативным критическим опытам, обнажающим семантическую пустоту в отношении главного — смысла, интонации, концепции текста. Работа Ричардса привлекла внимание к значению пристального чтения как особой научной и педагогической проблемы.
Ставшие базовыми учебниками в американском образовании работы К. Брукса Understanding Poetry («Понимание поэзии», 1938), Р.П. Уоррена Understanding Fiction («Понимание прозы», 1943), У. Уимсета The Verbal Icon («Словесная икона», 1954) повлияли на идеологию и методологию филологического анализа в школьном и университетском образовании на последовавшие тридцать лет. Монография Theory of Literature («Теория литературы», 1974) Р. Уэллека и О. Уоррена, ставшая одним из фундаментальных трудов по теории литературы, написанных в XX веке, и переведенная на 23 языка, транспонирует понятийныйаппарат ряда разделов теории литературы сквозь призму методологии новых американских критиков. Все вышеуказанные тексты являются классическими источниками ссылок, своего рода альфой и омегой «практикующего» литературоведа с дипломом о высшем образовании.