Доминик - Эжен Фромантен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Помогите мне сложить шаль, – проговорила она.
Мысли ее и глаза были заняты другим, и у нее все никак не ладилось. Нас разделял кусок длинной пестрой ткани, который мы складывали продольно, пока он не превратился в узкую полоску, края которой были у нас в руках. Мы стали приближаться друг к другу; оставалось соединить оба конца шали. То ли по неловкости, то ли в приступе мгновенной слабости Мадлен выронила свой край. Она сделала еще шаг, ее качнуло назад, потом вперед, и она всем телом упала ко мне в объятия. Я подхватил ее, и сколько-то мгновений она лежала у меня на груди, запрокинув голову, сомкнув веки; губы ее были холодны, она словно расставалась с жизнью, изнемогая – моя единственная! – под моими поцелуями. Затем ее всю передернуло, она открыла глаза, привстала на цыпочки, чтобы дотянуться до меня, и, обхватив за шею, изо всех сил поцеловала сама.
Я снова сжал ее в отчаянном объятии, из которого она безуспешно пыталась высвободиться, словно птица, бьющаяся в силках. Она почувствовала, что мы оба погибли, и вскрикнула. Совестно признаться, этот непритворно предсмертный крик пробудил единственное человеческое чувство, которое еще оставалось во мне, – чувство жалости. Я почти осознал, что гублю ее, я перестал различать, честь ли ее под угрозой или сама жизнь. Мне нечего хвалиться порывом великодушия, он был почти непроизволен – столь мало он был подсказан истинно человеческим сознанием! Я выпустил добычу, как зверь разомкнул бы челюсти. Бедная моя жертва снова попыталась высвободиться – излишнее усилие, мои руки уже не держали ее. Тогда, в смятении, которое показало мне, что такое угрызения совести порядочной женщины, в страхе, который, будь я в состоянии думать, помог бы мне постичь, как низко пал я в ее глазах, словно вдруг ощутив, что нас не разделяет более ни сознание долга, ни уважение, ни приличия, а мой милосердный порыв – всего лишь случайность и в любой миг может смениться прежним безумием, – Мадлен медленно попятилась к двери, причем лицо ее и все движения исполнены были такого выражения боязни, что и поныне оно окрашивает стыдом и ужасом эти давние воспоминания; она не сводила с меня глаз, словно с какой-то опасной твари, и так, пятясь, выскользнула в коридор. Тогда только она повернулась и бросилась бежать.
Я потерял сознание, хоть и остался на ногах. Из последних сил я дотащился до своей двери; у меня была одна только мысль – лишь бы меня не нашли в беспамятстве на ступеньках лестницы. У самой двери, не успев еще отворить ее, я почувствовал, что больше мне не выдержать. Машинально я оглянулся, чтобы удостовериться, что в коридоре никого нет. Последним проблеском сознания мелькнула в моей голове мысль о том, что Мадлен в безопасности, и я рухнул на плиточный пол.
Там же я и очнулся час или два спустя, в полной темноте и с обрывочными воспоминаниями о недавней ужасной сцене. Звонили к обеду; надо было идти вниз. Я мог двигаться, ноги повиновались мне; но у меня было такое ощущение, словно я только что сильно ушиб голову. Из-за этой боли, вполне реальной, я испытывал общее ощущение тяжелого недомогания, но мыслей у меня не было. В первом же зеркале, в котором я заметил свое отражение, мелькнуло смятенное и странное лицо призрака; оно было почти похоже на мое, но я узнал себя с трудом. Мадлен к обеду не вышла, и мне было почти безразлично, здесь она или нет. Жюли за обедом казалась усталой, удрученной, а может быть, ее беспокоило отсутствие сестры или донимали подозрения – ведь с этой странной девушкой, проницательной и скрытной, все предположения были возможны и все сомнительны, – как бы то ни было, Жюли не последовала за нами в гостиную. Я просидел там в обществе господина д'Орселя до позднего вечера; я был вял, ничего не чувствовал, но сохранил видимость хладнокровия; у меня осталось слишком мало рассудка, чтобы думать, и слишком мало сил, чтобы испытывать волнение.
Было около десяти вечера, когда в гостиную вошла Мадлен; она до ужаса изменилась и тоже была неузнаваема, словно человек, выздоравливающий после тяжкой болезни, которая едва не стоила ему жизни.
– Отец, – сказала она тоном твердой решимости, – мне надобно поговорить несколько минут наедине с господином де Брэем.
Господин д'Орсель не колеблясь встал, поцеловал дочь с отеческою нежностью и вышел.
– Вы уедете завтра, – сказала Мадлен не садясь; я слушал ее тоже стоя.
– Да, – сказал я.
– И мы никогда больше не увидимся!
Я не отвечал.
– Никогда, – повторила она, – вы слышите? Никогда. Есть лишь одно средство, которое может разлучить нас бесповоротно; к нему я и прибегла.
Я упал к ее ногам, я схватил ее за руку, не встретив сопротивления; рыдания сдавили мне горло. На мгновение силы оставили ее настолько, что она не в состоянии была сказать слово; она высвободила руки из моих и снова протянула их мне, когда овладела собою.
– Я постараюсь забыть вас, насколько это будет в моих силах. Забудьте и вы меня. Может быть, вам удастся это скорее, чем мне. Найдите себе жену потом, когда захотите. Не думайте, что ей придется ревновать вас ко мне: к тому времени я умру или буду счастлива, – прибавила она, задрожав всем телом, так что еле удержалась на ногах. – Прощайте.
Я все стоял на коленях, протягивая к ней руки, надеясь услышать хоть слово нежности, которого она не хотела произнести. И все же произнесла, в последний раз поддавшись то ли слабости, то ли состраданию.
– Мой бедный друг, – проговорила она, – так уж суждено. Если б вы знали, как я вас люблю! Вчера я бы вам этого не сказала, но сегодня можно, ведь это и есть запретное слово, что нас разлучило.
Только что полумертвая от изнеможения, она вдруг чудом обрела какую-то опору в своей душевной чистоте, которая придавала ей все больше и больше сил. У меня никаких сил уже не осталось.
Кажется, она сказала что-то еще, я не расслышал что, потом вышла бесшумно, как видение, что пропадает из глаз, и я не видал ее более ни в тот вечер, ни назавтра, – никогда.
Я уехал на рассвете, ни с кем не повидавшись. Мне не хотелось проезжать Парижем, и я велел везти себя в дальний пригород, прямо к дому, где жил Огюстен. Было воскресенье; я его застал.
С первого же взгляда он понял, что со мною случилось несчастье. Вначале он вообразил, что госпожа де Ньевр умерла; как безупречной порядочности человек и супруг, он не мог представить себе несчастья горше. Когда я рассказал ему об истинной причине, обрекавшей меня на того рода вдовство, о котором не говорят вслух, он сказал:
– Мне неведомы такие горести, но я сочувствую вам от всей души.
И я не сомневался, что он и в самом деле всем сердцем мне сочувствует; ведь ему стоило только заглянуть в свое собственное неверное будущее и, представив себе худшие беды, какие возможны, хоть отчасти сопоставить их с моею.
Я застал его за работою. Подле него сидела жена, и у нее на коленях был полугодовалый младенец, родившийся у них во время моего затворничества. Они были счастливы. Положение их упрочилось, я мог о том заключить по некоторым признакам относительного достатка. Они предложили мне ночлег. Ночь была ужасная; с вечера и до позднего утра без передышки бушевала буря, предвестница близящейся зимы. Я не спал и под непрерывное бормотание дождя и ветра, сливавшееся в унылую колыбельную, мог думать только о том, как, должно быть, гудит этот ветер возле окна Мадлен, грозя ее сну, если она спит. Мое сознание не шло дальше этих представлений, ребяческих и совершенно непроизвольных. Когда дождь утих, Огюстен вытащил меня на утреннюю прогулку. У него оставался час времени до отъезда в Париж. Мы шли лесом, оголившимся после ночного ненастья; по тропинкам, которые вели вниз по склону, бежала вода и ветер гнал последние листья.
Мы долго шагали молча, я все не мог собраться с мыслями, хотя должен был не мешкая приступить к исполнению задуманного, ради чего и приехал к Огюстену. Наконец я вспомнил, что мне следует попрощаться с ним. Вначале он подумал было, что решение мое принято лишь накануне и в порыве отчаяния и я откажусь от него, уступив доводам разума; затем, увидев, что я обдумал его гораздо раньше, что соображения, которыми оно продиктовано, строго обоснованы и рано ли, поздно ли, но я приведу его в исполнение, он не стал оспаривать ни мнение, которое составил я о себе самом, ни мой взгляд на наше время; он только сказал:
– Я разделяю во многом ваши взгляды и ваш образ мыслей. И сам я не бог весть какого мнения о себе, хоть все же не думаю, что стою много ниже, чем большая часть наших современников; просто я не имею права быть, подобно вам, последовательным до конца. Вы без шума покидаете ристалище – я остаюсь, но не рисовки ради, а из необходимости и прежде всего из чувства долга.
– Я очень устал, – отвечал я, – и, как бы там ни было, мне нужно отдохнуть.
Мы расстались в Париже, сказав друг другу «до свидания», как говорится обычно в тех случаях, когда сказать «прощай» слишком тяжело, но трудно предвидеть, где и когда удастся свидеться вновь. Оставшиеся у меня дела не требовали долгого времени, и я поручил их своему слуге. Я только заехал к Оливье, с которым хотел попрощаться. Он намеревался покинуть Францию. Оливье не стал меня расспрашивать о том, что произошло в Ньевре: увидев меня, он понял, что все кончено.