Социализм для джентльменов - Бернард Шоу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В погоне за удовольствием
До известной степени я никогда не страшился мученических пыток. Самое тяжелое требование, которое когда-либо предъявляло ко мне общественное благо, заключалось в том, что несколько лет тому назад я в его угоду должен был жертвовать моими ночами для хождения по театрам и моими днями для писания о них. Если бы я мог предполагать, как ужасно мучителен будет мой опыт, я бы еще некоторое время оставил общественное благо без покровителя, раньше, чем принести ему такую величайшую жертву. Но я предыдущие годы бывал так редко в театре, что не мог себе вполне ясно представить весь этот ужас. Я вполне серьезно и твердо верю, что те наказания за грехи, которые тогда начались для меня, значительно повредили моему духовному благосостоянию. Во всяком случае за последние недели моей критической деятельности дело дошло до кризиса. Я чувствовал, что мне необходимо какое-либо переживание при условиях, которые как можно меньше напоминали бы места заключения, в особенности поскольку это касается свежего воздуха. После некоторого размышления мне пришло в голову, что если выйти за город, выбрать там какой-нибудь опасный холм и как-нибудь, в самый темный ночной час съехать с него полным ходом на велосипеде, то это может создать совершенно своеобразный и реалистический эпизод.
Сказано – сделано!
Мне кажется, никогда еще ни один человек не понимал так плохо другого, как плохо понимал меня врач, когда он извинялся за ощущение, вызванное во мне кончиком его иглы, которой он исправлял чрезмерные отверстия на моем лице после моей ночной авантюры. Кто испытывал почти в течение трех лет уколы актеров, для того уколы хирургической иглы являются желанным облегчением. Я не смел просить его сделать для моего удовольствия еще несколько уколов, так как я и так из чистой потребности наслаждения в такой степени нарушил его воскресный отдых, что мне было совестно за его доброту ко мне; но я сомневаюсь, придется ли мне когда-либо смотреть какую-нибудь пьесу, не стремясь душой к сравнительному спокойствию той тихой загородной операционной комнаты. Тишина вокруг меня нарушалась только отдаленным пением и барабанным боем какой-то армии спасения, а игла нежно касалась моих чувствительных нервов, укол за уколом, с абсолютным чистосердечием действуя в руках артиста, который действительно изучил свое дело и умеет применять его на практике.
Чтобы дополнить сравнение нужно было бы обратиться к экономическим обстоятельствам этого случая и сравнить гонорар врача с платой за место заключения в Вестенд-театре. Но тут я сталкиваюсь с препятствием в виде того факта, что высшее искусство возмущается против сравнения его бесконечной ценности с какой-то жалкой кучкой денег. Случайно мой ирландский голос возбудил во враче симпатию ко мне, обстоятельство, которое, принимая во внимание тот факт, что он сам был ирландцем, по своей невероятности кажется прямо-таки удивительным, но все-таки это было так. Он справедливо почувствовал, что симпатия выше всякого вознаграждения и отказался пользоваться ею как объектом какой-то сделки. Этим он лишил меня возможности вспоминать о нем иначе, как с черной неблагодарностью, так как я не знаю более легкого способа погубить в этой стране человека, чем сделать всем известным его благожелательное отношение – как бы мало оно ни было – к посторонним страдающим лицам. На это директор Вестенд-театра возразил бы укоризненно: «Ну, позволял ли я когда-либо, чтобы вы платили за ваше место в театре?» На это я должен ответить: «Это тоже следует приписать той симпатии, которую в вас возбуждает мой голос, который вам приходится слышать каждую субботу». Я не льщу себе, признавая, что не бываю неблагодарным по отношению к тем, кто оказывает мне честь, приглашая меня к себе, но нельзя же от меня требовать, чтобы я испытывал то же самое чувство к директору, который подвергает пытке мои нервы, ослабляет мою духовную силу и портит характер, какое я испытываю к врачу, который исцелил мое тело, освежил мою душу и польстил моему разработанному голосу, тогда как я для него был лишь посторонним лицом с подбитым глазом, явившимся к нему в самый неудобный момент. Это значило бы низвергать справедливость и отрицать вечное блаженство. Кроме того, доктор еще сказал, что это счастье, что мне удалось сохранить жизнь. Ну, разве театральный директор мог бы когда-нибудь высказать подобное мнение?
Но самым замечательным в этой деревне было, может быть, то, что ее чувство относительной ценности вещей могло быть так легко определено, потому что в ее стенах не существовало никаких сплетен и этот доктор, действительно, не знал, кто я такой. С цинизмом, за который впоследствии меня заставляла краснеть его доброта, я старался его успокоить относительно материального достатка его обрызганного грязью, ободранного и измазанного кровью, пациента, сказав ему: «Мое имя Г. Б. Ш.», как если бы кто-нибудь сказал: «Мое имя Сесиль Родс, или Генри Ирвинг, или Вильгельм Германский». Не сморгнув глазом, он любезно выслушал мою эгоистическую болтовню и с легчим сердцем ответил мне: «Мое имя Ф., а кто вы такой?» Когда я почувствовал себя в атмосфере, в которой до такой степени было безразлично кто и что такое Г. Б. Ш., что никому об этом не было ничего известно, я начал всхлипывать от облегчения; а доктор в это время вдевании в иглу прекрасный белый конский волос и делал тактично вид, будто слушает мое уклончивое объяснение, что я «что-то в роде писателя»; это объяснение должно было заставить его подумать, что я честно зарабатываю свой хлеб расписыванием золотыми буквами имен на вывесках над оконными витринами и на проволочных жалюзи. Запятнать сознание его благожелательной и благоразумной жизни моей небольшой литературной известностью было бы деянием, достойным змеи.
Принимая все это во внимание, результат моего опыта не оставлял желать ничего лучшего, и я вполне могу рекомендовать его для подражания. Мои нервы снова укрепились, а мой характер вполне восстановил свою естественную кротость. С тех пор я до такой степени спокоен, кроток и нежен,