И поджег этот дом - Уильям Стайрон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ладно, ладно, Касс, – проговорил Мейсон, стоя спиной ко мне. – Дадут тебе выпить. После сеанса.
Тонкий плач Поппи прорезал общее гудение:
– Остановите же его, кто-нибудь! Остановите…
– Это подлинное воспроизведение парижского сеанса, который дается в первоклассных заведениях Монмартра. Касс, кукленок, приступай.
И, похолодев от ужаса, я увидел, что Касс опустился на колени.
Он скосился на озадаченных гостей, в очках его блеснули круглые желтые блики. Массивный, неуклюжий, в этой постыдной позе он напоминал большого несчастного зверя; между тем его речь с безукоризненным французским выгоном, жеманная, непристойно распевная, его писклявый и апатичный голос – все это было точным изображением парижской проститутки.
– В Норвегии это делают… – Длинные патлы мели по лицу, как у маньяка; глупо облизываясь, он переставил ноги и принял позу настолько пародийную, что даже Пафосские боги – будь у них глаза – огорчились бы такому надругательству. – En Norvège…[121] – Но показать ему не удалось, и публике не пришлось посмеяться. Я вдруг представил себя на его месте – распростертым, позорным шутом. Я кинулся к нему, но меня опередил Алонзо Крипс; он поднял Касса на ноги и с нескрываемым отвращением посмотрел на Мейсона.
– Хватит, слышите?
– Господи, Алонзо… – заныл Мейсон.
– Я сказал, хватит.
Поппи протиснулась между гостей и, рыдая, припала к плечу Касса. Он уронил голову на грудь.
– Извини, маленькая, – услышал я его глухой печальный голос. – Ей-богу, извини.
Крипс, наверно, угадал во мне союзника.
– Вы бы отвели его вниз, – шепнул он. Я с трудом удерживал Касса. – В жизни не видел такой гадости. – Крипс сказал это как бы про себя, но Мейсон наверняка слышал.
– Да что вы в самом деле, Алонзо, – начал Мейсон, – это же шутка…
Но Крипс уже уходил по коридору. Замечательный человек, не снисходящий до грязи и препирательств.
Гости тихо рассеялись, растворились в ночи. Не могу сказать, как они отнеслись к этому, я был занят Кассом, мне недосуг был разбираться, – но разошлись они молча, и в молчании этом не было стыда, а скорее разочарование и досада. Мы с Поппи повели Касса к двери, дети пошли за нами.
– А вы почему не спите? – всхлипывая, сказала им Поппи. Потом она обернулась и посмотрела на Мейсона, оставшегося в одиночестве, смущенного и озадаченного. – Мейсон Флагг! – крикнула она. – Вы гадкий и злой человек!
Он не ответил.
– Со своим дерьмовым буйволом! – добавил я, когда мы протиснулись в дверь. Поскольку это были мои последние слова к нему, раскаяние потом не раз покусывало меня, несмотря на все его художества.
– Мне надо протрезветь, мне надо протрезветь, – бормотал он снова и снова. – Есть дела. Спасибо, Леверетт. Поппи, свари побольше кофе. Мне надо протрезветь.
Мы тащили и толкали Касса через опутанный кабелем двор.
– Да что же это, – приговаривала Поппи тонким детским голоском, пыхтя от натуги. – Да что же это! Говорила я тебе утром: протрезвись. Ты меня не слушаешь! Ты просто… неисправимый, вот и все.
– Неисправимый, – пробормотал он. – Мне надо протрезветь.
– Какой же ты упрямый, Касс, – сокрушалась она, шмыгая носом. – Подумай о детях! Они же видели тебя, видели эту гадость!
– Мы тебя видели! – зазвонили они сзади. Тоненькие, в ночных рубашках, с темными серьезными глазами, они были хорошенькие и свеженькие, как две маргаритки. – Папа, мы тебя видели!
– Фу ты! – закряхтел Касс, споткнувшись о кабель. – Я правда что-то делал или мне приснилось?
– Подумай о своей язве! – сказала Поппи.
– Господи Боже мой, я спятил. Протрезви меня!
Через зеленую дверь мы вошли к Кинсолвингам. Они жили – описываю по первому впечатлению – в пустынной, тускло освещенной комнате с двустворчатыми дверьми в дальнем конце; как и у Мейсона, двери выходили на хмуро мерцавшее море. В остальном же никакого сходства с хоромами Мейсона, и, может быть, по контрасту с ними это жилище показалось мне таким анархически-неряшливым и запущенным. А может быть, из-за пеленки на полу перед входом, которая влажно хлюпнула у меня под ногой. Так или иначе, когда Касс повалился ничком на какую-то засаленную лежанку, а Поппи с детьми ушла в другую комнату, я еще раз огляделся и пришел к выводу, что отродясь не видел такого стойбища. Тарелки и чашки из-под кофе стояли повсюду. В воздухе витал назойливый загадочный душок, не совсем чтобы гнили, но чего-то родственного – вроде того места, где мусорные ящики томятся дни напролет своей незаполненностью. Штук десять пепельниц ощетинились сигарными окурками, а некоторые окурки были запихнуты в бутылки из-под вина и кока-колы, и один даже действовал, извергая зеленоватый жирный дым. Пол был завален итальянскими книжками комиксов с Микки-Маусом, превратившимся в Тополино, со Стефано Кэньоном, Пикколо Абнером и Суперуомо.[122] Через комнату тянулась бельевая веревка, провисшая под тяжестью благоухающих и, по-видимому, мокрых пеленок, а с единственного в комнате предмета, который внушал надежду – с большого деревянного мольберта, – словно казненная, свисала замурзанная кукла с испуганными пуговичными глазами. Касс со своей лежанки громко и хрипло требовал у Поппи кофе. Когда глаза совсем привыкли к мглистому жилищу, я увидел, что откуда-то из потемок на нас движется фигура, принятая мною сперва за призрак Панчо Вильи, – молодой круглолицый, усатый карабинер, с головы до ног затянутый в патронташи: с неотчетливым бряцанием и звяканьем, обнажив в зевке ослепительные зубы, он прошел сквозь стаю мух и приветствовал меня меланхолическим «Buonase».[123]
В омраченном моем состоянии я вполне был готов к аресту, но полицейский мною не заинтересовался, а, лениво ковыряя в зубах, прошел прямо к койке Касса и положил руку ему на плечо.
– Povero Cass, – вздохнул он. – Sempre ubriaco. Sempre sbronzo. Come va, amico mio, O.K.?[124] – Говорил он тихо, печально, почти нежно. Касс молчал. Наконец из подушки, вялый, но на чистом итальянском языке, послышался ответ:
– Не совсем о'кей, Луиджи. Дядя плохо провел ночь. Протрезви меня, Луиджи. У меня дела.
Полицейский нагнулся к нему и мягко проговорил:
– Вам надо лечь, Касс. Поспать. Это сейчас самое полезное. Поспать. А дела подождут до утра.
Касс со стоном перекатился на спину, закрыл глаза локтем и шумно задышал.
– Господи, все кружится и кружится. Я спятил, Луиджи. Который час? Вы что тут делаете в такое время?
– Паринелло назначил меня на ночное дежурство. Свинья. И опять, могу поклясться, потому, что я интеллигент, а он – непросвещенный болван, презирающий мысль. (Полицейский-интеллигент! Я не верил своим ушам.) Этого и следовало ожидать. Помните, я вам рассказывал…
Касс со стоном прервал его:
– Хватит об этом, Луиджи. Сердце обливается кровью, когда вас слушаешь. У меня настоящие неприятности. Мне надо протрезветь. Поппи! – завопил он. – Поторопись с кофе! – Он перевернулся на бок и, мигая, посмотрел на полицейского. – Который, вы сказали, час? У меня в голове вата.
– Третий час, – ответил Луиджи. – Я был возле гостиницы. Там всякое кинооборудование, я должен за ним присматривать. Знаете этих крестьян из долины: дай им волю – разберут пароход и по частям утащат. В общем, я услышал прекрасные звуки Моцарта – из виллы, очень громко – и понял, что вы не спите. Вот зашел поболтать, и что я вижу? – Он развел руками. – Никого. Вас нет. Поппи нет. Bambini[125]нет. Только проигрыватель: сс-пт, сс-пт, сс-пт! Я его выключил и остался присмотреть за другими двумя детьми. Я подумал: не похоже на вас – оставить так пластинку. Вы совсем испортите «Дон Жуана».
Касс приподнялся, сел на край койки, обвел комнату обалделым взглядом.
– Спасибо, Луиджи. Вы гений. Тьфу ты, я правда видел одно время пустоту. Громадную, потрясающую пустоту. Меня было слышно от гостиницы? Хорошо еще, сам сержант Паринелло не заявился. – Касс замотал головой, словно пытаясь прогнать туман. Я почувствовал, что тут происходит борьба, битва; он медленно и мучительно выбирался из алкогольного тумана – так изнуренный пловец сантиметр за сантиметром продвигает себя к спасительному берегу. Он опять помотал головой, потом хлопнул по ней ладонью, словно выбивая воду из уха. – Дайте подумать. – Потом повторил громче: – Дайте подумать! Что я должен был сделать? – Взгляд его упал на меня, и в глазах мелькнуло удивление: наверное, он вообще забыл, что я тут. – А-а, это вы, Леверетт, – с улыбкой сказал он по-английски. – Ей-богу, по-моему, я вам чем-то обязан, но чем, – добавил он, сняв очки и протирая красные глаза, – чем, почему, за что – понятия не имею. – Он встал, хотел пожать мне руку, но споткнулся об один из бесчисленных и безымянных предметов, усеявших пол, плюхнулся обратно на кровать и надсадно закашлялся. – Questi sigari italiani![126] – провыл он между приступами кашля. – Из чего их делают, эти сигары! Из козьего дерьма! Из поповских экскрементов! Слышите, Луиджи… кха! кха!.. мне надо на рентген. У меня уже труха внутри… кха!.. Чем я травлю мою бедную утробу! Протрезвите меня, Христа ради! У меня дела!