И поджег этот дом - Уильям Стайрон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Изумительно, Мейсон, – сказал я. Легко было видеть, что в культурном смысле он поменял вехи; этим добром он похвалялся так же простодушно, как прежде своими вылазками в полусвет. – Объясни мне, – продолжал я, – как это ты вдруг обзавелся «кадиллаком»? Нет ли в этом чего-то обывательского?
– А-а, спортивные машины, – сказал он, – это стало так банально.
А я-то думал.
Потом мы вернулись на кухню, где нас встретил недовольный и чем-то опечаленный Джорджо и подал Мейсону записку:
– Da Francesca.[112]
– От Франчески? – воскликнул Мейсон, широко раскрыв глаза. – Где она?
– Dov'è, signore? Non lo so. Ma credo che sia giù, nella strada.[113]
– Говори! – нетерпеливо приказал он. Потом мне: – Что он говорит, черт возьми?
– Он думает, что она внизу, на улице.
– Что значит «думает»? – Мейсон лихорадочно раскрыл записку. – Не знает, что ли, старый дурак?
– Se n'è andata,[114] – сказал Джорджо и развел руками. – Конец.
– Она ушла, Мейсон, – сказал я.
– Скажи ему, пусть найдет ее.
Я перевел. Более осведомленный, по-видимому, чем полагал Мейсон, он зашаркал прочь, ворча: «Нашли себе дурака». Я занервничал. Мейсон тем временем пробежал записку и налился кровью; он поджат губы, словно собираясь плюнуть или выругаться, побагровел еще сильнее, бросил записку на пол и наконец, ошалело выпучив глаза, разразился такими словами.
– Сучонка, – произнес он тихо и злобно, – паршивая, грязная итальянская сучка.
– Мейсон, – заторопился я. – Я, пожалуй, пойду в «Белла висту». Падаю с ног…
– Преступные душонки, честное слово, – перебил он. – Все как один – грязное жулье. Они рождаются с этим, клянусь, Питер, точно так же, как немцы рождаются кровожадными. Разбой и воровство у них в крови. Неудивительно, что они такие нищие. Они же раздевают друг друга! – И, как в старое время, задергал плечом.
– Слушай, Мейсон. Все это прекрасно и замечательно, но это неправда, и я не хочу об этом разговаривать. Я смертельно устал и хочу лечь…
– Черт! – продолжал он, не обращая на меня внимания. – Подумать, что эта вороватая сучка разгуливает у меня под носом два… нет, целых три месяца и обирает меня до нитки – при таком жалованье!.. – обирает без малейших угрызений совести, словно какого-то заморского идиота. Ходит по всему дому как хозяйка, виляет своим наглым задом…
И, стоя передо мной в этой парной, сверхсовременной кухне, он разразился филиппикой такой бредовой, что я сперва принял ее за шутку: неужели я не слышал, черт возьми, про Вилли Морелли и Тёртого Тони Анастасия, про таких головорезов, как Хват Абандано и Кривоногий Сарто – не говоря уже, черт возьми, о Лючиано, Костелло, Капоне? Это ли не доказывает, если еще нужны доказательства, что главное, чем одарили итальянцы Америку, если не все человечество (не надо, Питер, он знает, знает о Возрождении), – гнусной преступностью, такой кровавой, такой аморальной, какой еще не было в истории? «Черт возьми, Питер! – с сердцем закричал он, словно чувствуя мое молчаливое осуждение. – Подумай своей головой!» Неужели я не знаю, что синдикат убийств – эта подлая банда профессиональных палачей – почти целиком состоит из итальянцев и, больше того, гангстеризм в Америке полностью контролируется гнусной шайкой торговцев наркотиками и их полицейских пособников из Италии? (Италия, бедная старушка.) Я слышал об этом, но не видел этого. «Черт! – воскликнул он. – Подумай своей головой!» И под конец не удержался и угостил меня и себя еще одной пламенной, патетической небылицей (последней, которую я от него услышал): об одном своем друге из Гарварда, молодом помощнике районного прокурора, человеке настолько блестящем, что его прочили в мэры Нью-Йорка, – он лично объявил войну гангстерам, бесстрашно внедрился в банду, но однажды ночью был найден на пустыре в Квинсе убитым и изуродованным до такой степени, что даже ему, Мейсону, невыносимо об этом рассказывать (тем не менее рассказал: живот проткнули раскаленной кочергой; половые органы… и т. д.). Я старался не слушать. «И мафия выжгла свое клеймо у него на груди! – заключил он, содрогаясь от ярости. – Шайка грязных итальянских головорезов с психикой зверей. Слушай, ты знаешь, что я не… не ксенофоб крайнего толка. Но это ли не доказывает, что итальянцы деградировали доживотного состояния? Ты можешь понять мое недовольство, – сказал он с глубоким сарказмом, – когда эта грязная сучонка с неслыханной дерзостью… наглостью… выносит из дома практически все, что у меня есть? Тебе понятно, что меня это, мягко говоря, раздражает? Понятно?»
Я не ответил. Он дышал, он пыхтел, и я не мог даже посмотреть на него. Вдруг он стукнул по ладони кулаком, я вздрогнул и поднял глаза. Тут он забормотал вполголоса что-то совсем уже, на мой взгляд, бессмысленное: «Так это просто жалкое, примитивное надувательство, и больше ничего. Случка по-тихому». Лицо его было мокро от пота; он снова долбанул кулаком по ладони. «Ладно, мы этим займемся!» Он круто повернулся, пробежал мимо огнетушителя к двери и в хлопающих длинных зеленых шортах вскачь понесся по коридору.
Я поднял с пола брошенную им записку. Написано было по-английски, но какими-то рваными, расщепленными каракулями, почти непонятными: Ты попал в большую беду. Я скормлю тебя воронью. К. Я решил, что это какой-то розыгрыш.
Я сунул записку в карман и уныло, но с любопытством поплелся за Мейсоном. Его высокая стремительная фигура то и дело отражалась в зеркалах коридора; он миновал мраморную скамью, у которой мы недавно встретились, влетел в зал и, не обращая внимания на вернувшихся с улицы гостей, выскочил на балкон, откуда вела лестница во двор. Я прошел через зал за ним, мельком увидел несколько танцующих пар и черное неутомимое лицо Билли Реймонда над роялем. Когда я вышел на балкон, Мейсон, перевесившись через парапет, кричал во двор:
– Касс! Эй, Касс! Поднимись сюда!
Из-за зеленой двери внизу не доносилось ни звука.
– Касс! – закричал он снова. – Эй, Касс! Поднимись к нам! – В голосе его не было ни гнева, ни волнения, что меня удивило – я видел, как он бежал; голос звучал всего лишь резко и повелительно, словно в расчете на то, что его услышат и повинуются, и гулкими волнами отдавался в темном просторном дворе. – Касс! – крикнул он снова, но из-за двери по-прежнему не отвечали; он раздраженно обернулся ко мне:. – Да куда же он, к черту, подевался?
– Понятия не имею, – растерянно ответил я.
Его словно перекорежило – а почему перекорежило, Бог знает. Он вздрогнул, опять провел рукой по потному лбу. Я подумал, что он сейчас заплачет.
– Ничтожество! – произнес он сдавленным голосом. – Жалкое ничтожество! – Он кинулся мимо меня, то ли проговорив, то ли заглотнув с воздухом: – Джорджо точно знает! – и убежал в дом.
Я был в полном недоумении.
Самое время было уйти. Я и ушел бы – и уже ногу занес над первой ступенькой к свободе, – если бы в этот самый миг не отворилась зеленая дверь внизу, бросив сноп света во двор и заставив меня отпрянуть, словно воришку (такова была заразительность Мейсоновых речей), в глубину балкона. Из двери вышли двое – Касс Кинсолвинг и девушка. Девушка устало и горестно всхлипнула, а Касса качнуло к стене; потом, когда они медленно вошли в прямоугольник света, я увидел, что девушка – та самая служанка в черном платье, которая упала передо мной на колени возле мраморной скамьи. Я услышал их тихий, печальный разговор – голоса, невнятные и безжизненные, то сменяли друг друга, то звучали в унисон, и это тихое кладбищенское причитание изредка прерывалось такими же тихими и безутешными рыданиями девушки. Любопытство одолело меня, я перегнулся через парапет. Я увидел, что Касс споткнулся и, чуть не упав, привалился к стене, потом снова услышал голос девушки: она припала к нему, как будто в полуистерическом приступе горя. Две фигуры слились у стены в скорбных объятиях. Наконец я услышал единственное слово: «Basta».[115] Потом кто-то из них произнес: «Тсс», голоса упали до шепота, и несколько минут я не слышал ничего, а потом девушка, все еще плача, прошлепала босыми ногами по двору и исчезла.
Касс один, качаясь, стоял у двери. Вдруг он неуклюже повернулся, прижался щекой к стене и раскинул по ней руки, словно обнимая серый камень. Мне показалось, что он застонал, потом этот звук замер, и слышно было только его дыхание, свистящее, надсадное, отрывистое, как у стайера на последнем круге. Тут позади меня распахнулась дверь, и Мейсон подскочил к парапету.
– Касс! – закричал он. – Поднимись сюда. Поднимись, выпей!
Человек внизу не пошевелился; только тяжело и шумно дышал. Мейсон позвал снова, еще не грубо, но уже нетерпеливее, резким, повелительным тоном, как офицер – туповатого или глуховатого подчиненного. «Мерзавец», – услышал я его раздраженный шепот. Он неожиданно повернулся и с деревянным грохотом подошв устремился вниз по лестнице, шагая через ступеньку, спрыгнул во двор, неловко взмахнул руками, чуть не потеряв равновесие, и по плиткам, мимо камер и микрофонов, побежал к Кассу. До меня донеслись их голоса, сперва – Мейсона, дружелюбный и неискренний: «Пойдем наверх, старик, к компании», – потом невнятный ответ Касса, и снова голос Мейсона, все более нетерпеливый, но еще вежливый; он звучно хлопнул Касса по спине; до меня долетело громкое: «Не порть людям веселье!» – с этими словами он повернул Касса кругом, придерживая за талию, и медленно повел через двор к лестнице. Касс был пьянее, чем час назад, – если можно быть пьянее. Это был человек на грани распада, глаза его за очками сошлись к переносице, как в комиксах, руки бессильно болтались. По дороге наверх он один раз чуть не опрокинулся через перила. Мейсон угрюмо поддержал его. Наконец он ввалился на балкон, плывущий взгляд его остановился где-то в нескольких сантиметрах от моего лица, и мне вдруг показалось, что он подмигнул; но понять что-либо по этим косым глазам было невозможно.