Чрез лихолетие эпохи… Письма 1922–1936 годов - Пастернак Борис Леонидович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Борис, я не живу назад, я никому не навязываю ни своих шести, ни своих шестнадцати лет, – почему меня тянет в твое детство, почему меня тянет – тянуть тебя в свое? (Детство: место, где все осталось так и там.) Я с тобой сейчас, в Вандее мая 26 года, непрерывно играю в какую-то игру, что́ в игру – в игры! – разбираю с тобой ракушки, щелкаю с кустов зеленый (как мои глаза, сравнение не мое) крыжовник, выбегаю смотреть (п.ч. когда Аля бежит – это я бегу!), опала ли Vie или взошла (прилив или отлив).
Борис, но одно: Я НЕ ЛЮБЛЮ МОРЯ. Не могу. Столько места, а ходить нельзя. Раз. Оно двигается, а я гляжу. Два. Борис, да ведь это та же сцена, т. е. моя вынужденная заведомая неподвижность. Моя косность. Моя – хочу или нет – терпимость. А ночью! Холодное, шарахающееся, невидимое, нелюбящее, исполненное себя – как Рильке! (Себя или божества – равно́.) Землю я жалею: ей холодно. Морю не холодно, это и есть оно, все, что в нем ужасающего – оно. Суть его. Огромный холодильник. (Ночь.) Или огромный котел. (День.) И совершенно круглое. Чудовищное блюдце. Плоское, Борис! Огромная плоскодонная люлька, ежеминутно вываливающая ребенка (корабли). Его нельзя погладить (мокрое). На него нельзя молиться (страшное. Так, Иегову напр<имер> бы ненавидела. Как всякую власть). Море – диктатура, Борис! Гора – божество. Гора разная. Гора умаляется до Мура (умиляясь им!). Гора дорастает до гётевского лба и, чтобы не смущать, превышает его. Гора с ручьями, с норами, с играми. Гора – это прежде всего мои ноги, Борис. Моя точная стоимость. Гора – и большое тире, Борис, которое заполни глубоким вздохом.
И все-таки – не раскаиваюсь. «Приедается все – лишь тебе не дано…» С этим, за этим ехала. И что же? То, с чем ехала и за чем: ТВОЙ СТИХ, т. е. преображение вещи. Дура я, что я надеялась увидеть воочию твое море – заочное, над’очное, вне-очное. «Прощай, свободная стихия» (мои 10 лет) и «Приедается все» (мои тридцать) – вот мое море.
Борис, я не слепой: вижу, слышу, чую, вдыхаю всё, что полагается, но – мне этого мало. Главного не сказала: море смеет любить только рыбак или моряк. Только моряк и рыбак знают, что́ это. Моя любовь была бы превышением прав («поэт» здесь ничего не значит, самая жалкая из отговорок. Здесь – чистоганом.)
Ущемленная гордость, Борис. На горе я не хуже горца, на́ море я – даже не пассажир! ДАЧНИК. Дачник, любящий океан… Плюнуть!
* * *Рильке не пишу. Слишком большое терзание. Бесплодное. Меня сбивает с толку, выбивает из стихов, – вставший Nibelungenhort[42] – легко справиться?! Ему – не нужно. Мне – больно. Я не меньше его (в будущем), но – я моложе его. На много жизней. Глубина наклона – мерило высоты. Он глубоко́ наклонился ко мне – м.б. глубже, чем … (неважно!) – что́ я почувствовала? ЕГО РОСТ. Я его и раньше знала, теперь знаю его на себе. Я ему писала: я не буду себя уменьшать, это Вас не сделает выше (меня не сделает ниже!), это Вас сделает только еще одиноче, ибо на острове, где мы родились – ВСЕ – КАК МЫ.
Durch alle Welten, durch alle Gegenden an allen Weg’endenDas ewige Paar der sich-Nie-Begegnenden[43].Само пришло, двустишием, как приходит все. Итог какого-то вздоха, к которому никогда не прирастет предпосылка.
Для моей Германии нужен был весь Рильке. Как обычно, начинаю с отказа.
* * *О Борис, Борис, залечи, залижи рану. Расскажи, почему. Докажи, что все та́к. Не залижи, – ВЫЖГИ рану! «Вкусих мало меду» – помнишь? Что́ – мед!
* * *Люблю тебя. Ярмарка, ослиные таратайки, Рильке – все, все в тебя, в твою огромную реку (не хочу – море!). Я так скучаю по тебе, точно видела тебя только вчера.
М.St. Gilles, 25 мая 1926 г., вторник
Борис, ты меня не понял. Я так люблю твое имя, что для меня не написать его лишний раз, сопровождая письмо Рильке, было настоящим лишением, отказом. То же, что не окликнуть еще раз из окна, когда уходит (и с уходящим, на последующие десять минут, всё. Комната, где даже тебя нет. Одна тоска расселась).
Борис, я сделала это сознательно. Не ослабить удара радости от Рильке. Не раздробить его на два. Не смешать двух вод. Не превратить ТВОЕГО СОБЫТИЯ в собственный случай[44]. Не быть ниже себя. Суметь не быть.
(Я бы Орфею сумела внушить: не оглядывайся! Оборот Орфея – дело рук Эвридики. («Рук» – через весь корридор Аида!) Оборот Орфея – либо слепость ее любви, невладение ею (Скорей! скорей!) – либо – о, Борис, это страшно – помнишь 1923 год, март, гору, строки:
Не надо Орфею сходить к ЭвридикеИ братьям тревожить сестер —Либо приказ обернуться – и потерять. Все, что в ней еще любило – последняя память, тень тела, какой-то мысок сердца, еще не тронутый ядом бессмертья, помнишь?
– – … С бессмертья змеиным укусомКончается женская страсть!все, что еще отзывалось в ней на ее женское имя – шло за ним, она не могла не идти, хотя, может быть, уже не хотела идти. (Так, преображенно и возвышенно, мне видится расставание Аси с Белым – не смейся – не бойся.))
В Эвридике и Орфее перекличка Маруси с Мо́лодцем – не смейся опять! – сейчас времени нет додумать, но раз сразу пришло – верно. Ах, м.б. просто продленное «не бойся» – мой ответ на Эвридику и Орфея. Ах, ясно: Орфей за ней пришел – ЖИТЬ, тот за моей – не жить. Оттого она (я) так рванулась. Будь я Эвридикой, мне было бы… стыдно – назад!
О Рильке. Я тебе о нем уже писала. (Ему не пишу.) У меня сейчас покой полной утраты – божественного ее лика – ОТКАЗА. Пришло само. Я вдруг поняла. А чтобы закончить с моим отсутствием в письме (я так и хотела: явно, действенно отсутствовать) – Борис, простая вежливость не совсем или совсем не простых вещей. – Вот. —
Твой чудесный олень с лейтмотивом «естественный». Я слышу это слово курсивом, живой укоризной всем, кто не. Когда олень рвет листья рогами – это естественно (ветвь – рог – сочтутся). А когда вы с электрическими пилами – нет. Лес – мой. Лист – мой. (Та́к я читала?) И зеленый лиственный костер над всем. Так? —
Борис, когда мне было шесть лет, я читала книжку (старинную, переводную) «Царевна в зелени». Не я – мать читала вслух. Там два мальчика убежали из дому (один: Клод Бижар – Claude Bigeard – Бижар – сбежал – странно?), один отстал, другой остался. Оба искали царевну в зелени. Никто не нашел. Только последнему вдруг неожиданно хорошо стало. И какой-то фермер. Вот все, что я помню. Когда мать проставила голосом последнюю точку – и – паузой – конечное тирэ, она спросила: «Ну, дети, кто же была эта царевна в зелени?» Брат (Андрей) сразу ответил: «Почем я знаю», Ася, заминая, начала ластиться, а я только покраснела. И мать, зная меня и эти вспышки: – «Ну, а ты как думаешь?» – «Это была… это была… НАТУРА!» – «Натура? Ах ты́! – Умница». (Правда, ответ запоздал на́ век? 1800 г. – Руссо.) Мать меня поцеловала и обещала мне, вне всякой педагогики, в награду (спохватившись, скороговоркой) «за то, что хорошо слушала»… книжку. И подарила. Но гнуснейшую: Mariens Tagebuch и, что́ еще хуже: Машин дневник, противоестественный, п.ч. Маша – и тетя Гильдеберта, и праздник «Трех Королей» (Dreikönigsfest) и пр. Противоестественный потому еще, что мир непреложно делился на богатых девочек и бедных мальчиков, и богатые девочки этих бедных мальчиков, сняв с себя (!), одевали (в юбки, что ли?). Аля эту книгу читала и утверждает, что там тоже был мальчик, который сбежал в лес (п.ч. его бил сапожник), но вернулся. Словом: НАТУРА (как – часто) повлекла за собой противоестественность. Эту ли горькую расплату за свою природу имела в виду мать, даря? Не знаю.