Легенды нашего времени - Эли Визель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В следующий раз — другой вопрос. «В Писании сказано, что Иерусалим — это дверь в небо. Ты в это веришь?» — «Да, — сказал я. — Все, что сказано в Писании, должно быть правдой». — «Там еще сказано, что молитва из Иерусалима поднимается к самому престолу Всевышнего. Ты в это веришь?» — «Конечно». — «Как же ты объясняешь, что из всех молитв, которые повторяли святые и праведники в течение столетий, ни одна не была исполнена?»
Я был озадачен; стыдясь своего невежества, я мог только молчать. «Не можешь ответить, — сказал он с довольным видом. — И я не могу. Тебя это тревожит? А кто сказал, что молиться надо, чтобы получить милость? Может быть, молиться надо, чтобы открыть дверь и остаться на пороге? Ты не думаешь?» — «Мне не хотелось бы остаться ни с чем…» — «Молитва никогда не остается без вознаграждения. Каждая несет в себе собственную награду. Ты обогащаешься в ту минуту, когда молишься, а не потом».
Вот одна из его историй: «Однажды, — рассказывал рабби Иоханан бен Заккай, — я шел по дороге и заметил человека, который подбирал сухие ветви. Я поздоровался, он не ответил на мое приветствие. Потом он подошел ко мне и сказал: я не принадлежу к миру живых». Объяснение: с тех пор, как рабби Иоханан бен Заккай бежал из осажденного, израненного Иерусалима, он повсюду видел мертвых, и повсюду мертвые его отталкивали.
— А ты кто? — спросил проповедник. — Рабби Иоханан или человек, которого он встретил?
— Не знаю.
— Ни тот, ни другой. Ты — дорога, на которой они встретились.
Я имел дерзость спросить его о том же: «А вы, учитель, кто вы?»
Он ответил, не колеблясь: «Я — разрушенный Храм».
Увидев мое изумление, он торопливо добавил: «И ты тоже. Каждый из нас может и должен желать быть этим. Столица мира осталась в мире, но Храм рассыпан по земле. Каждое разбитое сердце — его руины. Вот почему нам велено уважать чужое страдание: никогда не знаешь, что за ним скрывается».
В последнюю нашу встречу в саду, которая происходила уже после Песах, но перед Шавуот, он усадил меня перед собой, а сам остался стоять на ногах, поглаживая серый ствол цветущего дерева. Он был сумрачнее и рассеяннее, чем обычно, и казалось, его волнует предстоящий разговор со мной. «Вот первый вопрос, который задают душе там, наверху, в небесном судилище: жил ли ты в ожидании Мессии? Я отвечу: я не только ждал Его, я искал Его всюду и в самом себе тоже. Но если мне не поверят, ты будешь моим свидетелем, так я хочу. Будешь?»- «Да, — ответил я тихонько. — Конечно, буду».
Он вперил в меня свой жгучий взгляд; казалось, гора свалилась у него с плеч, так он обрадовался. «Спасибо! — воскликнул он с жаром. — Я на тебя рассчитываю. А взамен — вот мое пожелание тебе: какую бы дорогу ты ни избрал, пусть она приведет тебя в Иерусалим. Когда-нибудь ты туда доберешься, я тебе обещаю. И в тот день, слышишь, я тоже буду там. Я буду ходить по улицам, по базарам, буду будоражить прохожих и излечивать их от равнодушия — это я обещаю самому себе. Потому что я не могу поверить, слышишь, не могу поверить, что Бог вложил в меня это видение и эту надежду только для того, чтобы уклониться, чтобы посмеяться над стариком, которым я не стану».
Он не прошел по улицам и не наполнил мир своим молитвенным рвением. Он вошел в другую дверь того же неба и, обернувшись, мог увидеть внизу пылающий Храм, в котором горели шесть миллионов его священнослужителей; мог увидеть, как они карабкаются по огромной огненной лестнице: дурной сон приснился праотцу Яакову.
И все-таки я буду свидетельствовать за магида и заявлю: «Твое пожелание исполнилось, а обещание — нет. Над тобой посмеялись, да быть может, и надо мной тоже. Потому что вот — я в Иерусалиме, который ты носил в себе; я смотрю на Стену и не вижу тебя».
Однако кто-то толкает меня локтем и говорит: «Уже полночь».
Инстинктивно, как бы повинуясь единому рефлексу, спины распрямляются, голоса стихают. Верующие у Стены прекращают свои жалобные моления и ждут. Сердца перестали биться, мысли прервали свой бег. Неразумный, детский ритуал, которому мы подчиняемся, сами не зная, почему. Мы делаем вид, что ждем чуда, хотя знаем, что чуда не произойдет: даже здесь невозможно увидеть невидимое. И сегодня ночью опять тишину нарушит смешок кривого карлика, а вслед за ним раздастся глубокий вздох Цадока. После чего тот, вестник, появится перед нами, страшно возбужденный:
— Ну, вы слышали?
— Нет. А ты?
В порыве разочарования он бьет себя по лицу.
— Ах, жаль мне вас, — говорит он потом, уклоняясь от ответа. — Шхина говорит ради человека, а человек ее не слышит. Шхина является человеку, а человек этого не знает.
Сегодня он меня почти что убедил. Молодого лейтенанта раздразнили все эти нищие, и он, смущаясь, рассказал нам свою историю — у нас от нее захватило дух. Пролетая над Синаем, он поглядел вниз, и ему почудилось, что он различает огромную человеческую фигуру, высеченную из черной скалы, поддерживающую руками небо; когда он летел обратно, ее уже не было. Таков был образ Моисея, который создал себе летчик. Он хотел продолжать, но мы приказали ему молчать: приближалась полночь. И через минуту мы сами, в свою очередь, стали жертвой галлюцинации. Из темноты перед Стеной возникла грациозная женская фигура. Это мне пригрезилось, сказал я себе. Сейчас она растает, и мне стыдно будет говорить о ней с моими товарищами. Но дело в том, что им пригрезилось то же самое. Мы все созерцали ее, раскрыв рты и выпучив глаза, словно скованные, не смея пошевелиться, не смея вздохнуть, чтобы не спугнуть видение. Тишина давила нас, мы чувствовали, как она вспухает и наполняет листву, амбразуры, горы. А может быть, проповедник сказал правду? Опять оживают его легенды: именно здесь Божественное присутствие связывает небо с человеческим страданием, именно здесь оно пронизывает сознание людей, именно здесь оно сообщает ночи свою тайну и свою тоску. Женщина заметила нас и направляется к нам. Мне приходится собрать все свои силы, чтобы сдерживать свои нервы, свои мускулы, чтобы не закричать, не вскочить, не убежать. Сердце мое отчаянно бьется, оно восстает, оно хочет разорваться еще раньше, чем женщина приблизится. Страх во мне; он до того черный, до того шумный, что смешался с моим существом. Кровь стучит у меня в висках, ослепляет меня. Мне бы следовало что-нибудь предпринять, сделать что-то со своими руками, с глазами; но я слишком ошеломлен, я не в состоянии. Я парю в воздухе, вне времени, вне себя самого. Я не знаю, где я и кто я.
Летчик возвращает меня к действительности. Силы ему изменяют. Эта женщина перед нами — для него это уже слишком. Он хочет знать, кто это. Я цепляюсь за его любопытство, я заставляю его повторить вопрос. И слышу свое собственное бормотание:
— О ком ты говоришь? Я никого не вижу.
— Да вот же, смотри.
— Я смотрю, смотрю и никого не вижу.
Убежденный, что я сумасшедший и хочу и его свести с ума, он хватает меня за плечи.
— Смотри сюда! — кричит он. — Да-да, сюда!
Его негодование переходит в истерику. Он указывает пальцем на Стену, которая, кажется, приближается к нам вместе с женщиной. Вот она перед нами, передо мной: хрупкая, вся вытянутая, руки на бедрах, голова слегка склонена направо. Теперь я различаю ее твердо вырезанные черты, чуть приоткрытый рот. Внезапно, молниеносно, я ее узнаю: это та, которая вот уже несколько дней ходит по большой площади — взад и вперед, сквозь толпу, и ищет кого-то глазами. Вчера или позавчера она увидела меня, и я улыбнулся ей, как сообщник. Вероятно, я ее испугал или смутил, потому что она тут же исчезла. Теперь, когда я вижу ее вблизи, несмотря на темноту, несмотря на свое волнение, я понимаю, что встреча была неслучайна. И я угадываю, кто это: это жена, это вдова Катриэля. Он много говорил о ней. Да, нет никакого сомнения. Это она. Я вскакиваю.
Значит, это она, думаю я. Катриэль не солгал. У него была жена, которую он любил, и которая его любила; не зря я ревновал его к этой любви. И у них был ребенок, которого они потеряли. Не зря я завидовал этому воспоминанию. Теперь я вспоминаю все, что он мне рассказывал. О себе, о жене, об их отчаянной борьбе с несчастьем и с беспощадными законами одиночества, особенно одиночества вдвоем. Его жена — я представлял ее себе не такой красивой, не такой ожесточенной. Волосы у нее распустились, она часто дышит, она словно отрезана от всего своим прошлым, и она смотрит мне прямо в глаза, а я спрашиваю себя, кого она видит. Я уже собираюсь задать ей этот вопрос, но она меня предупреждает:
— Давид, — говорит она на одном дыхании.
— Это я. Кто вам сказал мое имя? Катриэль? Когда вы его видели последний раз?
— Давид, Давид… Что это — игра, испытание? Я не понимаю, я хотела бы понять.
Ее надтреснутый, покорный голос напоминает мне голос моей матери. В ночь перед нашей разлукой у нее на устах было мое имя, как рана. Она тоже хотела понять, но понимать больше было нечего. В ту ночь между именами и существами произошел разрыв. Только потом я понял тайну творения: только неназываемый бессмертен.