Пространство Эвклида - Кузьма Петров-Водкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы, привыкшие к впечатлению от действия на нас полу-шаровой купольной формы, с трудом можем восстановить впечатление, которое эта форма производила на впервые ее увидевших. Недаром купол с юстиниановского почина становится бесконечной темой мирового строительства. Захватывающее действие сферичности через Микеланджело, Браманте и до наших дней еще пьянит людское воображение.
Купол Святой Софии выдержал первое длительное землетрясение 553 года и только после второго — 557 года — дал трещины и год спустя рухнул.
Купол возводится снова, и на подпружных арках его взметывают еще выше. По окончании работ храм наполнили водой, чтоб стропила лесов при их разборке и при падении вниз не сотрясли свода.
Эффект масштабности в Айя-Софии заключается в несоответствии наружного размера с внутренним: уширенная императорским въездом, приплюснутая, кажущаяся снаружи скромной по величине, София поражает размахом пространства, когда в нее войдешь.
После этого, когда я перебросился в афинский Акрополь, я удивился миниатюрности масштаба греческих зданий, трогательно пред ними было очень, как пред любимой игрушкой детства, но, словно на письменном столе расположенные античного стиля принадлежности, предстали предо мной храмы, портики, фронтоны и колонны Акрополя, знакомые наизусть ордерами, волютами и профилями.
Купол дал мне новое ощущение пространства, которого мне уже недоставало в искусстве греческом…
Мраморное море отливает оттенками синего бархата со всплесками лазури, а в глубинах его — тени цвета созревших слив.
Эгейское море цветится, как голубые глаза рыжего грека.
Изжиты, исхожены, отработаны формы холмов, островов и берегового профиля. Сколько житейских волн сглаживали пейзаж, бороздили его, взрывали, разрыхляли и утаптывали.
Роются ученые, бродят мечтатели на развалинах великой страны, все еще надеются вскопнуть последнее откровение греческой установки мира. Но, вероятно, уже в совершенстве изысканы эти холмы, недаром во всех столицах мира греческой энергией полны музеи и библиотеки. Здесь нее, на месте, фабрикуются подделки танагр и мраморов для восхищения благодушных туристов… Олимп молчит…
Так думал я на борту парохода, огибая Грецию с мягкими силуэтами ее холмов, со сверкающими белизной памятниками…
— Вот Олимп! — воскликнул стоявший со мной молодой грек, простирая руку к священной горе, заросшей миртами и выделяющейся среди других холмов. Я инстинктивно снял шляпу.
— Неправда ли, как она прекрасна, моя великая родина?!
— Это и всех нас родина, — сказал я и почувствовал легкую спазму в горле от элегического волнения.
Воспламенел юноша от моего замечания и загорелся великим прошлым, переводя его в настоящее.
Он говорил, что весь культурный мир живет запасами его предков. Что только Греция вывела человека из потомков архаического сознания. Она победила лавины варваров, разумом красоты обуздала их разрушительные инстинкты… И что, как огонь ни расходуется, сколько бы от него ни брали зажжения, так и сумма эллинизма пребывает полной здесь, в его стране.
— Боги живы, сквозь копоть христианства чисты их лики, — они правят и будут править миром. Они хранят страну и народ, создавший их… Олимп активен, как никогда!
Юноша упростил голос для перехода на политику.
В самом деле, как же себе объяснить сохранность нашу на вечно клокочущих Балканах, под со всего света протянутыми на нас лапами, мы живы, бодры, предприимчивы, мы делаем политику, с которой считаются державы!
Зачем мне было высказывать ему мои предположения о том, что европейские нервы, благодаря географии его страны, переплетаются здесь от Босфора до Патраса и от Салоник до Смирны? Что большие псы, чтоб не перегрызться насмерть из-за этих мест, предоставили их щенятам, как наименьшему злу?
Зачем было мне огорчать юношу, что антики постепенно ликвидируются в рисовальных школах?
Я вздохнул о величии Фидия, Праксителя и сказал юноше, что я знаю то, что я ничего не знаю…
И, конечно, я… — то есть не я, а мудрец, словами которого я выразил себя, — был прав…
С Цикладских островов море стало неспокойно, В ночь разыгралась погода всерьез. Это — когда неразговорчивой стала команда парохода и когда капитан не менял вахты.
Засвистели снасти, затрещал пароход старым кузовом. Мачты заныряли небом.
На палубе начались плач и молитвы и шараханье в защитные места от разбиваемых в борта гребней волн.
Как на теле судорожно ежившегося чудовища, чувствовалось на пароходе. Небо было ясное. Чертеж звезд изменился: ниже сползла Полярная, и хвост Большой Медведицы чертил у горизонта. На юге обозначились новые для меня узоры созвездий.
Проскальзывали на мостики, в машины и наверх матросы.
Морская болезнь усложнила звуки мольб и отчаяний… Я поднялся на верхнюю палубу и вытянулся на диване. Неприятно и одиноко мне было под аккомпанемент охов, причитаний и плача…
В Патрасе ко мне в двухместную каюту поместился новый пассажир — охотник, симпатичный, с черной бородой итальянец, с корзиной прекрасного греческого винограда, которым он угощал меня.
Я подивился: в Греции, оказывается, есть дичь и есть места для охоты. Как-то это не вязалось со страной музеев, но охотник был доволен поездкой. За обедом он рассказал, что охотился в окрестностях Олимпа. Грек спросил его, был ли он на священной горе? Охотник махнул рукой и шутливо заявил, что этого мраморного хлама у него и дома, в Италии, хоть отбавляй. Он считает, что пора бросить спекулировать на прошлом и создавать настоящее. Если когда-то Рим спасли гуси, то теперь это делают с большим успехом пожарные.
Начатое в шутку замечание в последних словах охотника уже было выражено резко в форме убеждения.
Грек вспыхнул от святотатства и обещал охотнику месть от богов Олимпа, которые не прощают глумления над собой.
Присутствующие засмеялись, поняли как шутку вспышку юноши, но тот еще раз и настойчиво повторил угрозу Зевсом.
Делалось неловко, и разговор перевели на погоду…
В Патрасе мы отдыхали от качки. За гранью бухты белились гребни волн. Палубные пассажиры оправлялись от перенесенных волнений, повеселели. Дети кувыркались на просыхающих постелях. Солнце Греции выныривало из-за несущихся облаков и нажаривало палубу, пробиваясь лучами сквозь ветер…
Ко мне подошел охотник, мы уселись на канатах и закурили трубки.
Он первый стал продолжать обеденный разговор… Из развития этой темы я впервые услышал о зародившемся в Италии течении среди передовой художнической, литераторской и политической молодежи, — течении, которое назовут футуризмом и которое облетит весь цивилизованный мир и сыграет свою бунтарскую, оживляющую роль.
Из речей охотника следовало: реставрированный Греко-Рим с итальянским Возрождением тиранизировал современное творчество, поэзия, живопись и жизнь шагу не могут больше ступить без оглядки, без примерки на классиков. Все, выходящее из этих канонов, считается уродливым и технически слабым… Под гипнозом старины не видится больше современность, и не представляется возможности выбраться за барьеры Праксителя, Эвклида, Рафаэля, Данте и римского права. Мы стали ростовщиком, живущим на проценты со своих прадедов. У нас исчезают изобретательство, смелость жизненных попыток и даже свои мысли, и мы теряем оценку и вкус к политике. Мы погибаем в созерцательных тенетах эллинизма и Возрождения. Среди нас есть горячие итальянские головы, готовые на разрушение музеев и памятников, но мы слишком культурны, чтоб не сваливать целиком вину на гениальных стариков, — вина в нас, в современниках, потерявших чутье к окружающей действительности, к красоте наших механических, точных форм, к музыке сирен, гулу пушек и к неизмеримо более, чем все статуи Греции, прекрасному производителю этих форм быта, индустрии, системы городов, вежливости и гигиены…
Интересно и ново было услышанное мною от охотника, но мне, едущему в святое святых живописи для моей окончательной установки в ней, очень тревожным показалось подобное предисловие к Джотто, Рафаэлю и Леонардо! Я и сам не в их красоту облачаться ехал, и не для того, чтобы они заглушили во мне современность, но ведь Иванов отдал свой последний восторг Италии. Возле Тициана и Веронеза, при всей своей влюбленности в них, миновал подражание им, добрался до своих этюдов, которые осовременили живопись.
Они перегрузились не мастерством своих предков, — думал я, слушая охотника, — а собственными умозаключениями о них…
Ионическое море трепало нас немилосердно. Охотник лежал пластом в верхней люльке. После одной, облегчившей его на момент тошноты он с улыбкой сказал, что пророчество грека начинает сбываться: он никогда не страдал от качки в такой степени… Вначале жертва морской балансировки еще ухитрялся удаляться из каюты для выполнения спазматической потребности, но потом, видно, силы его покинули совершенно. Бултыхание водяных недр было свирепое… В постели надо было держаться за постромки, чтоб не выкатиться вон.