Гувернантка - Стефан Хвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Золото, синева
Анджей плакал в углу салона. Я подошел к нему: «Что случилось?» Он оттолкнул мою руку. В покрасневших глазах недобрый блеск: «Иди, сам увидишь».
Я бегом поднялся наверх. На втором этаже тихо. Пурпурно-синий витраж золотом отливает на солнце, как в тот день. Я приоткрыл белую дверь. Она укладывала в чемодан длинное темное платье из жатого органди. «Что вы делаете?» Она глянула на меня, ладонью разгладила ткань: «Я уезжаю». Я замер: «Как — уезжаете? Когда?» Рядом с лакированной шкатулкой на буфете лежали готовые в путь фотографии Бертельссона, вынутые из рамок красного дерева, и карты — синяя талия Греча. «Сегодня, венским поездом». — «Но почему?» Она потянулась за расшитой розами шалью, перекинутой через спинку стула: «Пришло письмо». — «Письмо? — У меня перехватило дыхание. — Какое письмо?» Она посмотрела на меня без гнева: «Пан Александр, вы ведь отлично знаете, какое». Я схватил ее за руку: «Но вы не можете так взять и уехать». Она не отняла руки, только чуть сонным, легким движением, глядя в зеркало, другой рукой поправила закрученные свободным узлом волосы. Отражение поднятой руки погасло в зеркальной глубине. «Я должна ехать. Вы знаете». Я не выпускал ее пальцев: «Это же не имеет смысла». Она мягко высвободила руку, потом привстала на цыпочки и поцеловала меня в губы. «Не говорите сейчас ничего. Хорошо?» Приложила ладонь к моим губам. Мы стояли молча. Она улыбнулась: «Как же я вас понимаю, поверьте, я прекрасно вас понимаю. Но ничего не надо менять. Так правильно. Поверьте». — «Но я… и вы…» Она опять закрыла мне рот ладонью: «Стоп. Не нужно ничего говорить. Я знаю. Так правильно».
Потом мы шли по длинному перрону к вагону, минуя продавцов баранок, цветочниц, носильщиков в белых куртках, дам с зонтиками от Мариани, господ в светлых тренчкотах из «Old England», офицеров из уланских казарм на улице Агриколы. Небо над Аллеями потемнело. Собиралась гроза. Она держала меня под руку, шелестела материя длинного платья, я чувствовал тепло ее тела, она была так близко, запах, стук каблуков по каменным плитам, я помог ей подняться в вагон, мы отыскали свободное купе, я положил чемоданы на полку. Она подняла вуаль: «У вас ведь присаживаются на минутку перед дорогой, верно?» Я попытался улыбнуться: «Нет, это не у нас. Немного восточнее. Но обычай хороший. Отец так всегда делает — с тех пор, как побывал в Одессе». Шли минуты. Мы молча сидели в пустом купе, словно впереди у нас было долгое путешествие.
Я положил ей на колени письма. Она покачала головой: «Это было не слишком-то умно». Я на нее не смотрел.
С перрона донесся звон колокольчика. Провожающие заглядывали в окна — искали близких. Она прикрыла мою руку своей: «Пан Александр…» — «Я знаю, вы даже вспоминать не будете». Она коснулась моей щеки тыльной стороной ладони: «Возможно. Но вы-то не забудете, верно?» Наморщила лоб, словно стараясь что-то припомнить, потом отвернулась к окну: «Идите уже. — Опустила вуаль. — Пожалуйста. Ведь ничего не кончается. Правда».
Я, не оглянувшись, вышел из вагона. Отъезжающего поезда я не увидел. Под сомкнутыми веками была она. Я стоял на перроне с сильно бьющимся сердцем. Потом медленно пошел к стеклянной двери. Перед вокзалом меня оглушил уличный гомон. На Аллеях полно народу. Газетчики перекликаются через мостовую. Небо было низкое и темное. Грозовые тучи надвигались со стороны Воли, Маримонта, от Цитадели, только в разрывах темного занавеса над Мокотовом еще сияли озерца чистой синевы. Холодные вспышки отражались в высоких окнах гостиницы на Сребрной. Что-то больно сжимало сердце, не позволяя глубоко вздохнуть.
Потом ветер разогнал тучи над вокзалом, и на медном куполе св. Варвары засверкали мелкие осколочки отраженного солнца. Будто кто-то швырнул на потемневшую перед грозой крышу горсть хрупкого золота.
Вечером мы с Анджеем сидели в салоне.
Как и каждый день, из кухни доносились шаги матери, гулко били часы, отмеряя время, быстрые удары ножа по разделочной доске предвещали скорый ужин. Потом — стук открывающегося окна, плеск воды; хлопнула дверца шкафа. Мелодия обыденной жизни, разносящая покой по коридорам, запутывающаяся в неподвижных подвесках люстры, легонько, как паутина, колышущаяся на лепных украшениях потолка, скользила между стульев, угасала и вновь пробуждалась в заслоненных портьерами нишах, но мы в этой живой спокойной мелодии слышали только тишину, какая остается, когда на лестнице отзвучит перестук высоких каблуков.
Еще ничего не изменилось. В комнате наверху стулья и стол стояли так, как их расставила она. Салфетка, разглаженная ее ладонью, ровно покрывала столешницу. Георгины, которые она, уходя, поправила, не изменили своего положения в вазе, только несколько лепестков осыпались на хрустальную подставку. Никто из нас не заходил в эту пустую комнату, которая, казалось, потихоньку остывала от живого тепла ее присутствия, лишь иногда, когда Янка приоткрывала дверь, я видел из коридора пустое место на буфете, где стояли коричневатые фотографии далекого города, пока панна Эстер не положила их в кожаный чемодан. Я чувствовал, как эта немилосердно затягивающаяся тишина, повисшая в комнате, как только смолкли ее шаги, расползается по всему дому. Вещи, привыкшие к ее прикосновениям, казалось, блекли на глазах. Мы еще не верили, что ее нет и не будет, нам еще казалось, что это всего лишь обычное «загляну к панне Хирш», «пойдем с панной Далковской погулять в Саксонский сад», «звали на вечер к Налковским».
Мы сидели на кушетке. «Наверно, уже в Вене, да?» — прерывал молчание Анджей. Я смотрел непонимающе, будто меня разбудили среди ночи. О ком он говорит? И тут же страх — за нее? «А который час?» — «Девять». — «Должно быть, подъезжает к Кракову». — «Вот сейчас?» — «Да, пожалуй, сейчас». Мы говорили о панне Эстер, не произнося ее имени, словно это могло что-либо изменить. Темнота, подсвеченная последними розоватыми лучами солнца, отражавшимися в окнах дома Есёновских, медленно, но неуклонно накладывала на наши лица густые тени, а мы были благодарны близящейся ночи за то, что не должны показывать свою печаль при равнодушном свете дня.
Таз
На Товаровую я приехал около полудня. Зеленая дверь под номером три. В комнате грузный краснолицый мужчина резал хлеб. На столе перед ним недопитый стакан чая. «Шталь? — он посмотрел на меня узкими глазами. — Гертруда! — крикнул в соседнюю комнату. — Тут Шталя спрашивают!» За дверью что-то зашевелилось. Хриплый голос: «Нет у нас таких». — «Ну как же, высокий, худой, рубашка с твердым воротничком, я сам его здесь видел». — «Это вам примстилось». Из-за занавески выглянул замызганный мальчуган. «Постой! Поди сюда!» Он недоверчиво приблизился. «Где тот мужчина — был с тобой здесь, когда я к вам приходил?» Глаза у мальчика были неподвижные, будто из мутного стекла: «Я вас не знаю. И никакого Шталя тут не было». — «Не приставайте к нему, — краснолицый отложил нож. — Он не видит».
На лестнице меня охватило отчаяние. Шталь может сделать это в любую минуту, необходимо его остановить. Я смотрел из окна в кирпичный колодец двора. «Вы Шталя ищете? — Из тени под лестницей вышла женщина. Нарумяненные щеки, в уголке рта синеватый шрам. — Его сейчас по-другому зовут. Спрашивайте Витоня или Герца. И лучше всего на Генсьей. Возле складов Майнля. И в пассаже». В глазах скука, рваная сумка из козловой кожи, на ярком ситцевом платье бурые пятна. «Дали бы чего…» Я достал несколько монет. Даже не сосчитав, она сунула их за корсаж.
Я пошел на Генсью. Вначале склад Майнля, потом пассаж, потом налево, за ограду, к оптовому складу апельсинов. Бараки, каретные сараи, фабрички по производству мыла. «Я ищу Витоня». Под вывеской склада писчебумажных изделий стоял парень в суконной куртке и высоких сапогах из светлой кожи: «Витонь? Не слыхал». — «Мне надо ему кое-что сообщить». — «Что?» — «Я сам скажу». Он сунул руку в карман: «Нету здесь никакого Витоня». — «А Герц есть? Даю пять рублей». Он двумя пальцами взял банкноту и с отвращением осмотрел на свет. «Про Герца можете спросить у Езерской, за углом. Может, там чего знают». Но и там ничего узнать не удалось. Я впустую раздавал рубли, следы терялись. Кто-то видел Герца в пивной Райха, кто-то — на складе похоронных принадлежностей Пузняка, еще кто-то божился, что какая-то женщина прощалась с Герцем на Венском вокзале.
В два я был на Кошиковой. «Уезжай из Варшавы». Мюллер на меня даже не взглянул. Лежа лицом к стене, медленно водил пальцем по грязным обоям, будто вычерчивая карту неведомых континентов: «Путешествовать — дело хорошее. Но сейчас? Да я до окна еле могу дойти». На полу около кровати стоял таз с щербатыми краями. В воде полотенце, все в темно-красных пятнах. Мюллер поднял руку и пальцем проткнул паутину в углу над кроватью. Я сел на стул: «Еда у тебя есть?» Он презрительно поморщился: «Юзефова иногда чего-то там приносит». Я вынул несколько рублей: «Дай ей. Пусть принесет что-нибудь полезное». Он посмотрел в окно: «Взять-то она возьмет, да ничего не принесет. Видит, что со мной». На лбу у него блестели капельки пота. Я потянулся за полотняным платком, висящим на спинке кровати: «Я приведу врача». Он коротко рассмеялся: «Врача? А на что мне врач? Я так говорю: кому суждено жить, тот выживет, а кому помереть написано, пускай помирает. Природа, она мудрая — знает, что делает. Перебирает нас, как паданцы, и оставляет только хорошие. Так что врач мне не нужен. Если суждено выкарабкаться, выкарабкаюсь. А нет, тоже ничего страшного. Экая важность — смерть какого-то Мюллера! Солнце, что ли, от этого светить перестанет? Или, может, Висла пересохнет?» Я поправил на нем одеяло: «Хватит философствовать. Ты должен лучше питаться. А потом уезжай. Есть тут один, собирается поучить тебя уму-разуму. Кулаком либо ножом». Он проявил живой интерес: «Нанял, что ль, кого? А откуда он? С Воли? Я его знаю?» — «Возможно, знаешь. Но это неважно. Я пока не могу его найти, чтобы отменить уговор, так что лучше тебе исчезнуть». Любопытство не сходило с его лица: «Э нет, я охотно с ним познакомлюсь. И перекинусь парой слов». Полез под подушку: револьвер был черный, с костяной рукояткой. Я махнул рукой: «Его этим не испугаешь. Лучше уезжай».