У нас это невозможно - Синклер Льюис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дормэс подозревал, что Эмма больше потрясена его заключением в тюрьму, чем убийством зятя. Таких, как Джессэп, просто не сажают в тюрьму. В тюрьму сажают дурных людей, вроде поджигателей амбаров, и людей, разрешающих себе заманчиво-таинственные запретные радости, именуемые «нарушением установленных законов»; дурных людей можно прощать и жалеть, но, во всяком случае, за один стол с ними не садятся. Все это было так необычно, так нарушало заведенный в доме порядок!
И Эмма окружила его такой любовью и заботой, что порой ему становилось невтерпеж, и он готов был отправиться ловить рыбу, и однажды дело дошло до того, что он вытащил на свет божий свои крючки и приманки.
Зато Лоринда ему сказала, глядя на него сияющими глазами:
– А я-то думала, что ты просто жующий жвачку либерал, не возражающий против того, чтобы его доили! Я так горжусь тобой! Ты вдохнул в меня готовность к борьбе… Знаешь, как только я услыхала о твоем аресте, так тут же бросилась на Ниппера с хлебным ножом. Ну, во всяком случае, я собиралась это сделать!
В редакции царила еще более мертвящая атмосфера, чем дома. Дормэса особенно пугало то, что в общем было вовсе не так уж плохо, – он боялся, что незаметно привыкнет служить корпо, не испытывая особого стыда, как не испытывали особого стыда некоторые его старые коллеги, занимавшиеся в докорповское время сочинением рекламы для бесполезных втираний или безвкусных папирос или же писавшие штампованные рассказы о юной любви для якобы солидных журналов.
Потрясенному арестом Дормэсу представлялось, что Штаубмейер и Ледью будут стоять над ним в редакции «Информера» с хлыстом в руках и требовать, чтобы он сочинял тошнотворную хвалу корпо; что они будут кричать на него, пока он не восстанет и не убьет их и не будет сам убит. В действительности же Шэд и не показывался в редакции, а хозяин Дормэса Штаубмейер был чрезвычайно любезен и скромен и до приторности восхищался профессиональным мастерством Дормэса. Штаубмейер вполне удовлетворился, когда Дормэс вместо покаянного «извинения», которого требовал Суон, довел до сведения читателей, что «отныне и впредь наша газета не будет заниматься критикой существующего режима».
Дормэс получил от районного уполномоченного Рийка восторженную телеграмму, выражавшую благодарность за «отважное решение отдать свой великий талант служению народу и исправлению ошибок, несомненно, допускаемых нами в нашем стремлении установить новый, более реалистический государственный порядок».
– Бр-р, – сказал Дормэс и не бросил телеграмму в корзинку для бумаг, а не поленился пойти к мусорному ящику и запихать ее в мусор.
Оставаясь в эти позорные дни в редакции «Информера», он удержал Штаубмейера от увольнения Дэна Уилгэса, перенесшего свою презрительную манеру на нового хозяина и необычайно почтительного теперь к Дормэсу. Затем Дормэс изобрел новый способ писания передовых статей, которые он называл «ай-ай-ай-передовица». Способ состоял в том, что сначала приводился сильнейший обвинительный акт против корпоизма, а затем следовали довольно беспомощные возражения, вроде жалобного «ай-ай-ай… и повернется же язык сказать такое!»
Ни Штаубмейер, ни Шэд не сумели раскусить его хитрость, но Дормэс опасался, как бы эти «ай-ай-ай» не попались на глаза проницательному Эффингэму Суону Так проходила неделя за неделей, в общем, не слишком плохо, но не было минуты, когда бы он не возмущался этим грязным рабством, когда бы он не заставлял себя через силу тянуть эту лямку, когда бы он не говорил себе презрительно: «Так почему же ты не уходишь?» Ему не приходилось задумываться над ответом, и он звучал достаточно трафаретно: «Я уже слишком стар чтобы начинать жизнь сначала. У меня за плечами жена и дети – Эмма, Сисси, а теперь еще Мэри с Давидом». Раньше ему не раз приходилось слышать, как вполне достойные, но привыкшие кривить душой люди – дикторы радио, расхваливавшие заведомых тупиц-ораторов или заведомо дрянной товар, приветливо чирикавшие «благодарю вас, майор Блистер», а в душе мечтающие дать пинка майору Блистеру; проповедники, не верившие в те обветшалые истины, которые они проповедуют; врачи, не решавшиеся сказать своим истерическим пациенткам, что они просто помешавшиеся на мужчинах эксгибиционистки; или купцы, продававшие туземцам медь за золото, – как все они оправдывались тем, что им уже поздно меняться, и тем, что «у них за плечами жена и дети». А почему бы не предоставить жене и детям умирать с голоду или самим о себе позаботиться, если это единственный способ избавиться от самой томительной, безысходной и отвратительной болезни, состоящей в необходимости всегда немного кривить душой?..
Так он негодовал и… продолжал издавать скучную и немного криводушную газету, но этому пришел конец. Иначе история Дормэса Джессэпа была бы слишком тоскливо заурядной, чтобы стоило ее рассказывать.
Снова и снова, прикидывая карандашом на листках черновой бумаги (испещренных концентрическими кругами, квадратами, завитками и причудливыми рыбами), он приходил к заключению, что, даже не продавая ни «Информера», ни своего дома, чего ему все равно при корповской слежке не удалось бы сделать, он мог бы собрать около 20 тысяч долларов наличными, надумай он бежать в Канаду. Это дало бы ему примерно тысячу долларов годового дохода, то есть двадцать долларов в неделю, если б только удалось вывезти деньги за границу, чему корпо с каждым днем чинили все больше препятствии.
Что ж, он, Эмма, и Сисси, и Мэри могли бы жить на эти деньги в четырехкомнатном коттедже, а Сисси и Мэри, может быть, нашли бы работу.
Но что касается его самого…
Одно дело, когда речь идет о таких людях, как Томас Манн, Лион Фейхтвангер или Ромен Роллан, – они и в изгнании остаются писателями, каждого слова которых ждут с нетерпением, или о таких, как профессор Эйнштейн или Сальвемини, а при корпоизме о таких недавно изгнанных или добровольно ушедших в изгнание американцах, как Уолт Троубридж, Майкл Голд, Уильям Аллен Уайт, Джон Дос Пассос, Г. Л. Менкен, Рексфорд Тагвелл или Освальд Виллард. Нет такого места в мире, за исключением разве что Гренландии и Германии, где бы такие светила не нашли дела и не были окружены уважением. Но на что может рассчитывать в чужой стране рядовой газетный писака, особенно если ему уже за сорок пять и особенно, если он женат на такой Эмме (или Каролине, Нэнси, Гризельде и т.п.), которой вовсе не улыбается жизнь в шалаше во имя какой-то там честности и свободы?
Так рассуждал Дормэс, подобно сотням и тысячам других инженеров, учителей, адвокатов и прочих в десятке стран с деспотическим режимом, у которых было достаточно достоинства, чтобы возмущаться тиранией, и достаточно порядочности, чтобы беззастенчиво не торговать собой, но которым недоставало безумства храбрых, чтобы добровольно пойти в изгнание, в тюрьму или на плаху, в особенности когда «у них за плечами жена и дети».
Дормэс однажды намекнул Эмилю Штаубмейеру, что тот уже настолько поднаторел, что сам он подумывает об уходе и о том, чтобы навсегда расстаться с газетной работой.
Сохранявший до сих пор неизменную любезность мистер Штаубмейер на этот раз резко сказал:
– И что же вы думаете делать? Пробраться в Канаду и там примкнуть к тем, кто занимается агитацией против Шефа? Не выйдет! Вы останетесь здесь и будете помогать мне – помогать нам!
В тот же день в редакцию заявился уполномоченный Шэд Ледью и сердито проворчал:
– Доктор Штаубмейер сообщил мне, что вы прекрасно работаете, Джессэп, но я хотел бы предупредить вас, чтобы вы продолжали в том же духе. Не забывайте, что судья Суон отпустил вас под честное слово… в мое распоряжение! Вы можете отлично работать, если захотите!
«Сможешь, если захочешь!» Единственное, за что Дормэс мальчиком обижался на отца, – это за эту снисходительную фразу.
Дормэсу было ясно, что, несмотря на кажущееся прозаическое спокойствие повседневной работы в газете, ему в равной мере угрожала опасность как полного приятия своего рабства, так и бичей и тюремной решетки в случае его неприятия. Он испытывал все то же отвращение всякий раз, когда писал: «Пятидесятитысячная толпа, приветствовавшая президента Уиндрипа на университетском стадионе в Айова-сити, ясно свидетельствует о непрерывно растущем интересе американцев к политическим событиям», а Штаубмейер исправлял: «Громадная, восторженная толпа из семидесяти тысяч верных и преданных граждан, бурно аплодировавшая и внимательно слушавшая волнующую речь Шефа на красивом университетском стадионе в прекрасном Айова-сити, ясно и непреклонно свидетельствует о все растущей преданности всех истинных американцев делу политического преобразования под водительством корпоративного правительства».
Но, пожалуй, больше всего его угнетало то, что Штаубмейер вселился со своим столом и собственной своей елейной и потной персоной в его кабинет, бывший раньше священным убежищем его уединенных раздумий, и что Док Итчитт, еще так недавно восторженно ему поклонявшийся, теперь как будто исподтишка над ним посмеивался.