Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1 - Николай Любимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я видел зеленые, неподвижные при безветрии, фонтаны плакучих и в в Кисловодске.
Целую неделю я ежевечерне гулял во владикавказском парке: в прудах мерцали оранжевые, золотые и зеленые пирамидки и столбики света, бросаемого фонарями; и вдруг – лебедь, оставлявший после себя белопенный косой угол, стороны которого касались этих пирамидок и столбиков.
Я видел неправдоподобно высокие горы Кавказа – мой приученный к равнинам, холмам, буграм, пригоркам и косогорам глаз долго принимал их за тучи.
Я глядел на закат, опунцо́вевший серебро Арагвы и Куры, кативших свои волны неведомо куда – казалось, на край света.
Я глядел на Черное море из Алупки, где я почему-то особенно остро ощущаю, что твердой земле тут конец навсегда, что никакого того берега нет, а есть лишь дымчатая даль и самоцветы зыбей, и вот-вот их расшвыряет трезубцем все еще единодержавный Нептун. Я видел из иллюминатора теплохода чернильную жуть ночного Черного моря.
Я видел, как по утреннему Черному морю плыл к берегу остров расплавленного золота и хрусталя, а впереди – корабликами под парусами, фонариками, свечечками, стрелами остриями вниз – вспыхивали блестки. Я видел волны утреннего моря, прошитые искряным бисером. Вечерами мне представлялось, что линия горизонта исчезла, что нет и моря, что предо мной небосвод, спустившийся до самого прибрежья.
Я плыл по задумчивой Свири с задумчивыми лесами по берегам, внезапно разливающейся так, что глаз не обнимет морской ее шири.
Я плыл по предвечернему Днепру от Киева до Канева… Палевые облака закрывают солнце. Солнце прорвалось – и через весь Днепр протянулась золотая дорожка в бирюзовой воде. И вот уже вода не бирюзовая, а стальная, и дорожка стала огненной, и от огня прыщут искры, и вот уже сталь разостлалась сизым шелком. Справа – насторожившиеся леса из «Страшной мести», над ними – молодой месяц. Слева – песчаные мели, кустарник; за кустарником – степной простор: его необъятность угадывается издали; над простором – одинокая звездочка.
Я побывал на утренней заре в лазоревом царстве Канева:
лазоревое небо,
лазоревый Днепр,
лазоревые дали
Я любил речушку Таруску, то бойко о чем-то журчавшую сама с собой, то притихавшую, почти исчезавшую меж лесистых уступов гор по берегам.
В течение месяца я каждый день ходил киевскими приднепровскими парками навстречу вечерней заре, расплывавшейся над Андреевской церковью. Из лимонно-сиреневой она становилась вишневой и тихо, медленно угасала, а внизу, на неприглядном Подоле, зажигались цепочки огней, и Подол сказочно хорошел: он весь струился светом, как стены убогой хижины дровосека в первой картине «Синей Птицы».
Я видел Почаевскую Лавру – Китеж, уходящий главами не в озерную глубь, а в небесную высь.
Я бродил по Михайловскому, Тригорскому и Петровскому с самоуглубленной тишиною их рощ и полей, тишиною озер, по лилови которых, оттененной неподвижными клубами зеленого дыма листвы, в бурные дни проносятся черные зыби.
Я глядел на текучую бирюзу Себежа, вдруг взблескивающую из-за холмов.
Мне запомнились фарфоровые статуэтки чаек на отмелях Псковского и Чудского озер.
И только почему-то во Пскове я долго провожал взглядом бегущие автобусы, на которые низвергались зеленые ливни теней от листвы деревьев, растущих на тротуарах.
Я глядел на предутренний перламутр Азовского моря.
Но куда бы ни заносила меня судьба: на озеро Рида или на речку Протву, в Петербург или в Боровск, на Волынь или в Казань, в Вильнюс или в Закарпатье, в Чебоксары или в Чернигов, в Минск или в Царское Село, в Мцхету или в Полтаву, в Таллинн или в Суздаль, в Углич или в Юрьев-Польской, в Ригу или в Батуми, в Переславль-Залесский или в Сухуми, в Ораниенбаум или в Тарусу, в Хосту или в Диканьку, в Павловск или в Афон, в Ярославль или в Тбилиси, в Ростов Великий или в Ереван, в Новгород или в Бахчисарай, – мой сад цветет в моей душе всем своим многолепестьем, шумит всею своею листвой.
…Меня полнило счастьем каждое новое знакомство с искусством слова.
Лишь самое-самое первое прикосновение моего слуха к поэзии вызвало у меня недоумение.
Няня, убаюкивая меня, пела всегда одно и то же, и из этого одного и того же я улавливал всего две строки:
Под вечер, осенью ненастной…
И:
Ты спишь, дитя, мое мученье…
Мне было непонятно, почему называет меня своим «мученьем». Ведь я же так люблю ее и почти всегда слушаюсь… И почему она утверждает, что я сплю, хотя мне не спится?..
Одна из первых моих собственных книг – басни Крылова с картинками. Понравились они мне тем, что животные говорят в них, как люди, что их приключения так уморительно забавны. Я еще не умел разбираться во впечатлениях, но, конечно, уже тогда чувствовал выразительную энергию могучего крыловского языка, чувствовал, с какой естественной живостью разговаривают «дедушкины» герои. А «дедушки ны» поучения оказались не привесками пресной и ни для кого не обязательной «морали», а незыблемыми камнями, легшими в основание свода нравственных законов, которым я с большим или меньшим успехом старался следовать после, – незыблемыми именно вследствие непринужденности простодушно-лукавого тона, каким эти поучения высказаны, благодаря опять-таки живописной и живоносной народности крыловского языка.
От басен Крылова меня подвели к афанасьевским сказкам в обработке для детей. С каким увлечением я погружался потом в мир Андерсена и братьев Гримм! И все же их герои не заменили мне Михайлу Иваныча, Левона Иваныча, Лису Патрикеевну, братца Иванушку и сестрицу Аленушку, Верлиоку и Бабу-Ягу. Меня пленяла всякая сказка, но особенно та, что выросла из окружавших меня лесов, оврагов, озер и болот.
Первая моя встреча с поэзией Пушкина: тетки спели мне «Буря мглою небо кроет…» и сказали, что это стихотворение написал великий русский поэт Пушкин. (Что он написал и приводивший меня в недоумение романс «Под вечер…», которым няня пользовалась как байкой, – об этом я узнал, когда, подобно гоголевскому Петрушке, принялся читать все подряд, кроме писем, в его однотомнике и, подобно тому же самому герою, получал странное наслаждение от того, что было уже совершенно недоступно моему недозрелому уму – плоду совсем еще недолгой науки[24]: от исторической, публицистической и критической прозы Пушкина.) До «Зимнего вечера» поэзия будила во мне более или менее сильные впечатления. Восторг, от которого по спине струйкой бежит холодок, в первый раз вызвал во мне «Зимний вечер».
«Зимний вечер» взволновал меня не только действенностью, светописью и звукописью описания метели в первой строфе. Мне объяснили, что «добрая подружка» – это няня поэта, Арина Родионовна. Любовь поэта к няне нашла живой отклик в моей душе – душе ребенка, для которого старушка няня до конца ее дней была самым родным, после матери, человеком.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});