Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1 - Николай Любимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Молодой человек! Украшайтесь добродетелью! Самое прекрасное свойство души человеческой – сострадание. И еще дозвольте вам заметить: любите и чтите родителей ваших. Я вижу: они вас учат добру. Воздавайте же им сторицей и не сбивайтесь с пути истинного, а на меня не смотрите: я – человек, хотя и честный, но – пропащий, погибший, больной! – гремел он на весь вокзал. – Загубил я свою жизнь ни за грош, ни за понюх табаку! И теперь мне все трын-трава, все нипочем! И-эх, Калужка, не затопи мою Вазузу! Пропадай, моя телега, все четыре колеса!
Вот такого велеречивого, морализирующего и философствующего оборванца, не забытовленного, не приниженного, не снятого с котурн, каким выглядел Сатин в исполнении «художественника» Подгорного, который, разумеется, превосходил Георгия Авксентьевича силой таланта, а главное – опытностью и виртуозностью техники, играл Георгий Авксентьевич. У нас второе действие «Дна» заканчивалось не по Художественному театру, а по Горькому. В Художественном театре Лука после смерти Анны зажигает огарок и начинает читать Псалтирь. У Горького входят захмелевшие Сатин и Актер. И Георгий Авксентьевич, наполняя слова Сатина ужасом перед смертью, давал волю звучному своему голосу: «Мертвецы – не слышат! Мертвецы не чувствуют… Кричи… реви… мертвецы не слышат!..»
Еще не успел прошуметь занавес, как тетя Саша прошептала восхищенным шепотом мне и маме: «Горка великолепен!»
Богданова долго тянуло к отрицательному типажу, и он зло и остро играл Городничего, Живулю, Коршунова, Юсова, смешно – Варлаама из «Сцены в корчме», Аркашку Счастливцева, Абрамчика из «Квадратуры круга». Но где-то глубоко в нем прятался лирический ключ, и когда он наконец пробился, то оказалось, что сущность его дарования составляет лирический комизм. Лучшие его роли – Онуфрий в «Днях нашей жизни», «Дурак» в одноименной пьесе Фульда, Слетов в «Волчьей тропе» Афиногенова, Волгин в афиногеновском «Чудаке».
Софья Иосифовна играла преимущественно бытовые роли, обнаруживая цепкую наблюдательность и чувство юмора. В ее репертуаре числились Домна Пантелеевна, Гурмыжская, Городничиха, Пелагея Егоровна в «Бедности не порок», Василиса Волохова в «Царе Федоре Иоанновиче», Кукушкина в «Доходном месте», Атуева в «Свадьбе Кречинского». Лучшая ее роль – старая ведьма Евдокия Антоновна в «Днях нашей жизни». Ах, как она была страшна!.. Особенно в третьем действии, когда, уговаривая родную дочь продаться фон Ранкену, она на нее кричала:
– Потаскушка! Дрянь!.. Кто тебя такую купит? Таких, как ты, на бульваре сотни шатаются.
Но, пожалуй, еще более отталкивающей, еще более страшной была Евдокия Антоновна – Меньшова, когда она в начале того же действия по-разному напевала «Очи черные…» («Очи черные» – это ее счастливая находка: в пьесе сказано, что Евдокия Антоновна напевает «какой-то романс по-французски»): то зловеще, с воинственным видом расхаживая по комнате и грозя Оль-Оль, то игриво и кокетливо, желая ее смягчить; или когда она, пропустив коньячку, благодушно сюсюкала: «Дайте мне сиколядотьку, я так хочу сиколядотьку!». «Какое очаровательное бебе!» – говорил ей в тон Онуфрий-Богданов.
Вспоминая эти сцены из «Дней нашей жизни» в постановке и с участием Софьи Иосифовны, я повторяю слова моей матери: «Прямо как в Художественном!»
Никого из моих учителей не осталось в живых… Ну что ж!
Меня в загробном мире знают,Там много близких, там я свой.
(Случевский)Москва, сентябрь 1970 – март 1978
В саду
Блести, звезда моя, из дали!В пути года, как версты, стали:По ним, как некий пилигрим.Бреду перед собой самим…
Андрей Белый– Как тебя зовут?
– Птяптя.
– Да нет же, тебя «Коля» зовут! Скажи: «Коля».
– Нет, Птяптя!
Я прекрасно знаю, что я – Коля, а не Птяптя, как я называл себя, выучившись сперва говорить «мама» и «папа»; и не такой уж теперь великий для меня труд – выговаривать настоящее свое имя, но мне так больше нравится.
Я не помню, как я научился ходить, говорить. Взрослые мне потом рассказывали, что я долго отделывался междометиями и односложными словами своего собственного изобретения, а потом, словно наверстывая упущенное, заговорил на языке общепринятом и легко перескакивал через препятствия.
Зато помню ясно, как я под руководством няни молился:
– Спаси, Господи, и помилуй папу, маму, няню, бабу, аму, гагу…
Помолившись о тех, за кого меня учили молиться, я потом поминал за здравие, кого сам находил нужным: под «амой» я разумел нашего сторожевого пса Полкана; «гага» – это было собирательное наименование бабушкиных уток.
Уже в двухлетнем возрасте я после этой молитвы произносил другую:
– Упокой, Господи, папу и Николая Нилыча.
А няня добавляла:
– Царство им небесное, место покойное…
„Меня почему-то будят в темноте и наспех одевают. Это нестрашно, но непонятно. Надо мной – Гынга. Почему она очутилась у нас ночью? Она берет меня за руки и выходит со мной во двор. А на дворе – светлынь. Гынга идет садом. Над нами летят большие красные птицы.
– Посмотри, какие птицы!.. – радостно говорю я.
Ночью загорелся сарай напротив нашего дома. Сильный ветер дул в нашу сторону, и над садом пролетали шапки горящего сена. Услышав набат, Гынга выскочила на улицу.
– Любимовы горят! – кричали соседи.
Она бросилась к нам и унесла меня к себе. Наш дом отстояли.
Пробуждение ночью и красные птицы в небе – это самое сильное впечатление моего раным-раннего детства.
…Первая моя обида (во всяком случае, запомнилась она мне как первая)… У меня до пяти лет вились волосы. Я шел по улице с тетей Сашей. На мне было летнее пальтишко. Из-под панамки выбивались волосы. Навстречу нам – деревенские девушки. Одна из них, окинув меня взглядом, заметила:
– У, какая глазастая девка!
…Я сызмала начал подумывать о выборе рода занятий, но часто менял решения. Насмотревшись на то, как перевозчики тянули канат через Оку и как от этого мерного их движения все приближался к берегу паром, уставленный телегами с лошадьми, я твердо решил быть перевозчиком. Но когда впервые привлекла мое внимание машинка для стрижки волос и когда я, глядя в зеркало, следил за проворно стрекочущими руками парикмахера, превращавшими мою голову в колкое, темное жнивье, я влюбился в ремесло цирюльника.
…Я рос среди взрослых, и это наложило отпечаток на всю мою дальнейшую жизнь. Я и в Москве, учась в институте, прибивался не к своим сокурсникам, а к тем, что годились мне в матери и в отцы. Вот почему, когда я, постарев, огляделся по сторонам, я увидел, что вокруг меня пусто. Почти все мои друзья сошли в могилу, а среди сверстников я друзей не заводил. И рыхлою осенней тучей набухает, нависает, гнетет одиночество.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});