Исторические предпосылки создания спецназа, 1701-1941 гг. [том 1] - Сергей Козлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Император Наполеон I получил известие о заговоре 6.11.1812 в Смоленске. В письмах от 11.11.1812, отправленных на имя Савари, архиканцлера империи Ж.Р. Камбасереса и военного министра А. Кларка, он выразил серьезную обеспокоенность положением дел в Париже и в других европейских столицах (этот факт подтверждают в своих воспоминаниях А. Коленкур и Ф.П. Сегюр).
Известие о заговоре повлияло на последовавшее вскоре решение императора Наполеона I покинуть армию и вернуться в Париж.
После оставления армии Наполеоном отступление скорее напоминало неорганизованное бегство. Сопротивление противник почти не оказывал. Девятого декабря отряд Давыдова взял без боя Гродно. При появлении партизан австрийский гарнизон выбросил белый флаг.
Всего же во Францию вернулось не более 30 000 некогда великой армии. Парадокс войны 1812 года заключается в том, что, практически не проиграв ни единого сражения, противник был полностью уничтожен. В этом безусловная заслуга четкой системы действий партизанских отрядов в тылу французов, в строгом соответствии с замыслом главнокомандующего, что в конечном счете и сыграло решающую роль в уничтожении армии Наполеона.
Надо заметить, что в 1813 и 1814 годах действия партизан Русской армии продолжались, но, к сожалению, после смерти Кутузова потеряли присуьцую им первоначальную системную направленность.
1.7.3. О пленныхТрагедия пленных
Подобной катастрофы наполеоновская Франция не знала со времени учреждения Первой империи.
Кутузов, сообщая своим родным об окончании войны в России, писал 28 декабря 1812 г.: «Неприятель очистил все наши границы. Надобно заметить, что Карл XII пошел в Россию с 40 000 войск, а вышел с 8000. Наполеон же прибкт сюда с 480 000, а убежал с 20 тыс. и оставил нам, по крайней мере, 150 тыс. пленных и 850 пушек». Что стало с солдатами и офицерами Великой армии? Больше половины погибли в боях или замерзли на обратном пути, особенно в ноябре—декабре 1812 г. на пути от Березины до русской западной границы. Но значительная часть оказалась в плену. Еще во время наступления на Москву число пленных постоянно росло, прежде всего за счет обозных фуражиров и мелких команд, отходивших в окрестные деревни за продовольствием от дорог, по которым двигалась Великая армия. Уже в июле было захвачено в плен 2 тыс. человек. К сентябрю эта цифра возросла в 5 раз (до 10 тыс.). В период пребывания в Москве Наполеон также потерял сотни своих фуражных команд, но особенно возросло число пленных при контрнаступлении Русской армии.
Всего, по данным штаба М.И. Кутузова, за всю Отечественную войну было взято в плен более 150 тыс. человек — почти 7з Великой армии. Однако в это число входили только «зарегистрированные» пленные, т.е. те, которых конвойные команды приводили в тыл на сборные пункты, регистрировали, а затем по этапу отправляли в глубинные российские губернии, главным образом в Ярославскую, Вологодскую, Костромскую и Вятскую.
В ноябре, после сражения при Красном, и особенно после катастрофы у Березины и за ней, пленных стало столько, что их уже никто не конвоировал и не считал. Русский очевидец контрнаступления вспоминал: «Однажды встретили мы двух русских баб, которые гнали дубинами, одна впереди, другая позади, десятка три оборванных, полузамерзших французов. Смотря на торжество баб, с каким они вели своих пленных неприятелей, мы не могли не смеяться, а с другой стороны, нельзя было не пожалеть об униженном состоянии, до какого доведены эти некогда гордые завоеватели Европы».
Казаки, чаще всего конвоировавшие пленных в тыл, нередко продавали их окрестным богатым крестьянам как работников. Участник войны декабрист Н.Н. Муравьев сам слышал жалобу одного такого богатея: «Пленные вздорожали, к ним приступа нет, господа казачество прежде продавали их по полтине, а теперь по рублю просят». Он же вспоминал: «Многие французы почти требовали, чтобы мы их в плен брали...»
Другой русский очевидец-артиллерист вспоминал, что особенно ужасная картина открылась при преследовании противника от Березины до Вильно: «Нередко попадались нам отсталые, едва движущиеся французы... Один бедняк из числа их привел нас в особенную жалость и удивление... Ноги у него до колен были вовсе отморожены, однако несчастный двигался на них, как на колодках, и еще мог сказать: «Дайте хлеба!» Солдаты остановились смотреть на него и с содроганием подавали ему сухарей».
Надо сказать, что Русская армия в ноябре—декабре 1812 г. мало чем могла помочь пленным в смысле продовольствия и теплой одежды: преследование противника было столь стремительным, что армейские передвижные магазины-склады безнадежно отстали. «И мы в исходе ноября, — вспоминал участник контрнаступления, артиллерист, — стали чувствовать жестокость зимы... Солдаты наши, так же как и французы, были почернелы и укутаны в тряпки... Офицеры не лучше были одеты. Я сам едва мог уцелеть от мороза под нагольным тулупом и в двойных валенках, укутавши голову большим платком».
В этих условиях сдача в плен уже не гарантировала наполеоновским солдатам жизнь, спасение от голода и холода. «Пленных, — писал декабрист Н.Н. Муравьев, — сгоняли в одно место и потом отсылали во внутренние губернии колоннами, состоявшими из двух или трех тысяч человек, но продовольствия им, за неимением оного, не могли давать. На каждом ночлеге оставались от сих партий на снегу сотни умерших. Некоторые на походе отставали».
Об отношении партизан к пленным*
Следует отметить, что, несмотря на крайнюю ожесточенность и все ужасы партизанской войны, когда жестокость с обеих сторон была обычным явлением, Давыдов выгодно отличался от многих партизанских командиров своим гуманным, поистине рыцарским отношением к побежденному противнику. Пленным в его отряде, как правило, сохранили жизнь, в отличие, например, от отряда Фигнера, где такая гуманность была крайне редким явлением. На записку Ермолова, заключавшую в себе: «Смерть врагам, преступившим рубеж России», Фигнер отвечал: «Я не стану обременять пленными». Вот как вспоминал об этом сам Денис Давыдов в своем «Дневнике партизанских действий 1812 года»:
«...Спустя час времени соединились со мною Сеславин и Фигнер. Я уже давно слышал о варварстве сего последнего, но не мог верить, чтобы оно простиралось дб убийства врагов обезоруженных, особенно в такое время, когда обстоятельства отечества стали исправляться и, казалось, никакое низкое чувство, еще менее мщение, не имело места в сердцах, исполненных сильнейшею и совершеннейшею радостью! Но едва он узнал о моих пленных, как бросился просить меня, чтобы я позволил растерзать их каким-то новым казакам его, которые, как говорил он, еще не натравлены. Не могу выразить, что почувствовал я при противоположности слов сих с красивыми чертами лица Фигнера и взором его—добрым и приятным! Но когда вспомнил превосходные военные дарования его, отважность, предприимчивость, деятельность — все качества, составляющие необыкновенного воина,— я с сожалением сказал ему: «Не лишай меня, Александр Самойлович, заблуждения. Оставь меня думать, что великодушие есть душа твоих дарований; без него они — вред, а не польза, а как русскому, мне бы хотелось, чтобы у нас полезных людей было побольше».
Он на это сказал мне: «Разве ты не расстреливаешь?» — «Да,— я говорил,— расстрелял двух изменников отечеству, из коих один был грабитель храма Божия».— «Ты, верно, расстреливал и пленных?» — «Боже меня сохрани! Хоть вели тайно разведать у казаков моих».— «Ну, так походим вместе,— он отвечал мне,— тогда ты покинешь все пред-
рассудки».— «Если солдатская честь и сострадание к несчастию — предрассудки, то их предпочитаю твоему рассудку!» — «Послушай, Александр Самойлович,— продолжал я. — Я прощаю смертоубийству, коему причина — заблуждение сердца огненного; возмездие души гордой за презрение, оказанное ей некогда спесивой ничтожностию; лишняя страсть к благу общему, часто вредная, но очаровательная в великодушии своем! И пока вижу в человеке возвышенность чувств, увлекающие его на подвиги отважные, безрассудные и даже бесчеловечные,— я подам руку сему благородному чудовищу и готов делить с ним мнение людей, хотя бы чести его приговор написан был в сердцах всего человечества! Но презираю убийцу по расчетам или по врожденной склонности к разрушению». [...]
Мы часто говорим о Фигнере — сем странном человеке, проложившем кровавый путь среди людей, как метеор всеразрушающий. Я не могу постичь причину алчности его к смертоубийству! Еще если бы он обращался к оному в критических обстоятельствах, то есть посреди неприятельских корпусов, отрезанный и теснимый противными отрядами и в невозможности доставить взятых им пленных в армию. Но он обыкновенно предавал их смерти не во время опасности, а освободясь уже от оной; и потому бесчеловечие сие вредило ему даже и в макиавелли-ческих расчетах его, истребляя живые грамоты его подвигов. Мы знали, что он истинно точен был в донесениях своих и, действительно, забирал и истреблял по триста и четыреста нижних и вышних чинов, но посторонние люди, линейные и главной квартиры чиновники, всегда сомневались в его успехах и полагали, что он только бьет на бумаге, а не на деле. Ко всему тому такое поведение вскоре лишило его лучших офицеров, вначале к нему приверженных. Они содрогнулись быть не токмо помощниками, но даже свидетелями сих бесполезных кровопролитий