Восхождение, или Жизнь Шаляпина - Виктор Петелин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все собравшиеся в ожидании чего-то необычного и веселого затаили дыхание.
— И вот однажды, — продолжал свой рассказ Шаляпин, — пригласила меня одна богатая барыня в свой барский дом на чашку чая. А в чем идти — не знаю. Напялил на себя усатовский фрак, а Усатов-то, мой тифлисский учитель пения, был в два раза толще меня и значительно ниже, так что можете себе представить мое состояние в этом фраке… Ну ничего… Пошел, раз приглашают, я и не в таких переплетах бывал… В этом фраке и в блестяще начищенных смазных сапогах я храбро явился в богато убранную гостиную. Пригласили за стол. Со мной рядом сели какие-то очень веселые и смешливые барышни, а я был в то время ужасно застенчив. Вдруг чувствую, что кто-то под столом методически и нежно нажимает мне на ногу. По рассказам товарищей я уже знал, что значит эта тайная ласка, и от радости, от гордости немедленно захлебнулся чаем…
Смешок прошелестел за столом госпожи Винтер.
— «Господи, — думал я, — которая же из барышень жмет мою ногу?» Разумеется, я не смел пошевелить ногою, и мне страшно хотелось заглянуть под стол. Наконец, не стерпев сладкой пытки, я объявил, что мне нужно немедленно уходить, выскочил из-за стола, начал раскланиваться и вдруг вижу, что один сапог у меня ослепительно блестит, а другой порыжел и мокрый. В то же время из-под стола вылезла, облизываясь, солидная собака, морда у нее испачкана ваксой, язык грязный…
Все, уже не сдерживаясь, хохотали над рассказом Федора.
— Сами понимаете, как велико было мое разочарование. Но зато и хохотал же я как безумный, шагая по улице в разноцветных сапогах. Впервые от Андреева я узнал, что чай пить во фраках не ходят и что фрак требует лаковых ботинок. Ох, а на все это нужны деньги… А где их взять?.. Сколько бы их ни было, а все не хватает…
— А я за вами, Федор Иванович, давно слежу, — сказал Мамонтов, когда Шаляпин замолчал. — До сих пор помню вашего Гудала в «Демоне», а прошло уже больше года. Вот теперь Сусанина сыграете.
— Никогда не играл Сусанина, так, только в концертах пел его арию…
— Ничего, Федор Иванович, справитесь. А мы вам поможем… До четырнадцатого время еще есть.
Обед закончился. Шаляпин вышел на балкон. Мамонтов повернулся к Коровину:
— А я был прав, Костенька. Шаляпину-то действительно не дают петь в Мариинском. Неустойка около двенадцати тысяч. Я думаю, его уступят, пожалуй, без огорчения. Кажется, его терпеть там не могут. Скандалист, говорят. Я поручил Труффи поговорить с ним, не перейдет ли он ко мне. Одна беда: он часто, говорят, поет в хоре у Тертия Филиппова, а ведь Тертий мой кнут — государственный контролер. Он может со мной сделать что хочет. Уступит ли он? Тут ведь дипломатия нужна. Неустойка — пустяки, я заплачу. Но чувствую, что Шаляпин талант! Как он музыкален! И ничего не боится. Он будет отличный Олоферн. Вы костюм сделаете. Надо поставить, как мы поставили «Русалку». Это ничего, что молод. Начинайте делать костюмы к «Юдифи»…
— Так вы еще ничего не знаете, будет он у нас или нет, а уже заказываете костюмы для него…
— Будет он у нас, Костенька, будет… Я это — чувствую, он нигде не сживается, везде его будут зажимать, а он свободу любит, потому как незауряден, путы его всегда будут только связывать… Но сколько еще нужно с ним работать!..
Глаза Мамонтова, живые, огромные, еще ярче засверкали как бы от предвкушения радости работать с таким замечательным человеком. Коровин был явно обескуражен столь восторженным отношением к еще никак не раскрывшемуся человеку. Что Мамонтов в нем увидел? Голос действительно недурной, но и только. А что будет? Никто не может предсказать…
— А что можете сказать о панно Михаила Александровича Врубеля? По-прежнему не принимают на выставку?
— Определенно сказать ничего не могу. Витте, как и следует живому, умному и чуткому человеку, понял, что мы добьемся принятия панно Врубеля на выставку, главное, что мы правы, а потому с большой заинтересованностью включился в эту борьбу. Он каждый день спрашивал меня о том, работаете ли вы над окончанием панно Врубеля, а недавно категорически заявил: когда получит от меня телеграмму, что панно закончено, доложит немедленно кому следует и добьется приказания поставить панно на место. Это было сказано решительно и твердо, и у меня нет никакого сомнения, что так и будет. Возвращайся в Москву и приступай к завершению работы. Михаил Александрович один не справится.
— Вы ведь просили Василия Дмитриевича Поленова помочь нам в завершении работы, а то мы не успеем…
— Да, Василий Дмитриевич согласился помочь. Он прислал мне такое хорошее письмо. Так оно благодатно подействовало на меня, просто воскресило… Расхвалил наш Северный павильон, твои фрески назвал чуть ли не самыми живыми и талантливыми на выставке… Вот настоящий большой художник с той широтой и с тем святым огнем, которые делают людей счастливыми и ставят их неизмеримо выше ординара.
— Что-то вы, Савва Иванович, расчувствовались, — улыбнулся Коровин.
— Стар становлюсь, Костенька. То здесь болит, то там, но мы не должны забывать, что пересуды, дрязги и всякие уличные счеты ничтожны перед святым искусством. Ему надо служить до конца дней с восторгом и радостью. В этом и удовольствие находишь. То Врубеля защитишь, то Шаляпина вытащишь… Поезжай, Костенька, заканчивай панно Врубеля. Поленов тебе поможет.
— Да, скоро поеду… Только кое-что доделаю в павильоне.
Глава третья
Первая репетиция в театре
Через несколько дней начались репетиции оперы «Жизнь за царя», которой должны были открываться спектакли в новом городском театре. Все участники спектакля понимали ответственность первого выступления и потому приступили к работе с увлечением.
Савва Иванович хорошо знал, что в его труппе почти все артисты участвовали в постановках этой оперы, но все-таки решил подробно рассказать о ней и той роли, которую она сыграла в становлении русской музыки и вообще русского искусства.
— Дорогие друзья! Нам предстоит большая работа… Мы начинаем гастроли здесь оперой Глинки… Все вы знаете, что самое трудное в этой опере — хорошо сыграть роли русских людей. Все кажется просто и понятно, но редко получаются живыми простые оперные герои. Мало кому удается проникнуть в мир вот этих самых простых и таких понятных чувств. Да и вся опера чересчур кажется простой, но это обманчивая простота. Вот смотрите… С одной стороны, великорусское село, мир в сборе, мужики толкуют об общей беде… Хоровые унылые песни, скромный крестьянский быт, навевающий грустные мысли. И одновременно возникает уверенность, что именно эти мужички постоят за свою землю, не пожалеют своих жизней ради спасения Отечества своего. А с другой стороны — польская ставка, бравурное веселье, ладные уланы несутся в мазурке, много шума и торжества, гремят шпоры, стучат каблуки, все торжествуют и кажутся непобедимыми… — Мамонтов говорил увлеченно, его глаза горели, и мысленно он был как бы в семнадцатом веке. — И вот перед вами всеми одна задача: не впасть в примитивное толкование этой простоты… Все кажется просто, а на самом деле эту простоту играть куда труднее… Глинка, приступая к опере, чувствовал большую разницу между нашей простотой и простотой итальянцев… Одни выросли под благодатным солнцем юга, другие закалялись под суровыми зимними ветрами. И мы, жители севера, чувствуем иначе, нас что-то вовсе не трогает, а что-то глубоко западает в наши души… Глинка говорил, что у нас или неистовая веселость, или горькие слезы. И любовь у нас действительно соединена с грустью…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});