Великий лес - Борис Саченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«И, видно, каждый же год по стольку крал! И никто его не схватил за руку. Чудеса! Скажи, признайся кому — не поверит!»
VI
Вот ведь как оно бывает: всю ночь что-то снится, мучит человека, да так, что криком кричишь, а проснешься — и не вспомнишь, что снилось, что мучило. Только чувствуешь: ничуть не отдохнул и на душе скверно-скверно, словно после перепоя крупного или неприятной, тягостной свары. И сердце в пруди колотится, вот-вот выскочит или разорвется, и кровь в висках пульсирует, в ушах звенит, и тело будто побитое, болит все, к чему ни притронься, как ни повернись. А сказать, что же такое приключилось, почему тебе так худо, как ни силишься — не можешь.
Именно такое ощущение было у Николая Дорошки, когда он проснулся однажды среди ночи. Снова и снова напрягал память, пытался припомнить, что же такое ему мерещилось, лезло в голову, — и ничего определенного память не подсказывала. Не то за ним кто-то гнался, а он убегал, не то сам он за кем-то гнался, а догнать так и не смог…
«Тьфу, и приплетется же такое! Теперь целый день будешь думать, голову ломать. И ждать, ждать, когда это неприятное, пакостное сбудется наяву…»
Повернулся на другой бок, глаза закрыл. Но сон не шел. Лезло в голову черт знает что, прялись и прялись, как кудельная нить, мысли, одна чернее другой.
«Неужели с Пилипом что-нибудь? — так и холодело внутри. — Говорил, чтоб осторожнее был, берег себя. А он…»
«А что он?.. Он, может, и не виноват, не от него зависело. Война же! — уже не попрекал, а оправдывал Николай сына. — Если самолеты налетят, бомбить начнут» Где спрячешься, куда убежишь? В землю заройся, и то достанут…»
От Пилипа мысли перескочили на Ивана. Хоть и не мил он Николаю, а все же сын. На фронт не взяли. Думалось, тут, дома, и останется. На все время останется. Так нет же — уехал. Жену, детей взял и, сказывают, уехал. Куда? Хоть бы словечко кому… Даже ему, отцу, и то… А вроде же и помирились. На проводах подошел он, Николай, к сыну, и потом несколько раз, когда встречались на улице, останавливались, говорили. Думалось — отчужденности, враждебности уже не будет. А видали — уехал и не сказал, ни словом не намекнул, что уезжает. «Такой же скрытный, как и был. А разве я бы выдал, разве сказал бы кому, куда и чего он едет? Не доверяет, не доверяет, стало быть, мне… Будто я ему не отец, а он мне — не сын…»
«Может, с ним, с Иваном, что-нибудь? Или с его женкой, Катей, с внуками? А может… Может, с Параскиным мужиком, Федором? Тоже ведь на хронте… А хронт тот… Никто и не скажет, где он сейчас. Говорят, далеко, далеко зашел уже немец. И Гомель взял, и Мозырь. Не сегодня завтра, надо полагать, сюда, в Великий Лес, припрется. Так может… сон этот как раз к немцам — приволокутся они, окаянные, сюда, в деревню».
Николая всего так и передернуло. Помнил, еще с той, давнишней войны помнил он немцев. Приехали верхом на конях — гладких, породистых. Сами в тяжелых добротных сапогах, в шинелях, на головах — рогатые каски. Черти, да и только. И первое, что сделали, — людей на улицу повыгоняли, окружили, а сами давай по сундукам, по ларям шарить, в курятники, в хлева полезли. Хватали все, что на глаза попадалось. И у него, у Николая, кабана забрали. Да какого кабана! Пудов, видать, на семь или восемь! Кур, уток, гусей переловили… И защищать свое, мозолем нажитое, никто не посмел. Смотрели люди, как их грабят, и помалкивали. Потому что видели, чем это может кончиться, посмей только пикнуть, — на глазах у всех саблей зарубили Софью, мать Матея Хорика, когда та попыталась было спасти корову, которую выводили из хлева чужаки-грабители… Сперва по рукам Софье досталось, а потом по шее — голова так и покатилась под ноги, словно кочан капусты…
«А сейчас… Что ждет меня, всю деревню сейчас? Идут же слухи — не только грабят, но и уничтожают немцы людей. Вешают, расстреливают, сжигают. Коммунистов, евреев… и не знаешь кого. Начнется резня — ого, ее не остановишь. И разобраться, за что кому голову сняли, — не разберешься, если бы и хотел…»
Знал, хорошо знал это Николай, не раз уже бывало на его памяти, у него на глазах — примутся истреблять, расстреливать одних, а кончают совсем другими, ни в чем подчас не виноватыми. Богатые да хитрые откупятся, словчат, а то и на других покажут: вот, мол, они, те, кого надо уничтожать…
«Ох-хо-хо! — вздыхал, ворочался с боку на бок Николай. — Ну и времечко же настало! Ждешь — и сам не знаешь чего. Чувствуешь только — добра не жди, не придет, ниоткуда не придет! Если и придет что, стрясется над тобой, так только лихое. Потому что немцы эти… в хатах расселятся… Корми их. Да и не только корми, а все, что потребуют, вынь да положь. И упаси бог глянуть косо — улыбайся, делай вид, что рад им. Иначе головы не сносишь. А помирать… Кому охота помирать? Жить, жить надо! Посмотреть, чем все это кончится, к чему приведет война эта… Заварить кашу заварили, а расхлебывать…»
Все, кажется, все перебрал в памяти Николай Дорошка, силясь понять, отчего на душе у него так скверно, неспокойно, что может ждать его в ближайшие дни, а додуматься, наверняка сказать что — так и не смог. Потому что беда, горе отовсюду могли прийти, с любой стороны, по любой дороге. Даже оттуда, откуда и ждать-то вроде не ждешь. «Дуют ветры с моря. Дуют ветры на море. А горе дует на человека со всех сторон», — припомнились слова из святого письма, которое и он переписывал, прятал в доме за образом.
«Боже, пусть минует меня твоя кара! — шептал Николай в отчаянье. — Я же… никогда от тебя не отрекался, даже в самые радостные дни. И не отрекусь. Никогда не отрекусь!»
Встал, нащупал в темноте под кроватью шлепанцы-опорки, сунул в них ноги. И вдруг его так и пронзило насквозь, словно локтем кто толкнул: Костик, где Костик?
Кровать, на которой всегда спал Костик, пустовала.
«Вот — он, сон! В руку!»
Прошелся, метнулся взад-вперед по хате, вернулся к Костиковой постели, — как застлала постель утром Хора, так никто к ней и не прикасался.
«Не ложился, домой не приходил…»
Заглянул на полати — Хора, как всегда, уткнувшись носом в подушку, свернувшись калачиком, мерно посапывала, спала.
«Разбудить, что ли, спросить, может, она что-нибудь знает?»
И тут же раздумал:
«Что она может знать, откуда? Мне Костик ничего не говорит, а ей и подавно…»
Тихонько, словно боясь потревожить чей-то сон, отворил дверь, пошлепал во двор.
«Где, где Костик?» — тревожно стояло в голове.
VII
После того как уехала Тася и Костик, хотя и с опозданием, все же узнал об этом, мир для него перевернулся, перестал существовать. И солнце было уже не солнце, и день не день. Нигде Костик не находил себе места, ни в чем не видел радости. Бродил, слонялся как неприкаянный по деревне, ходил в Гудов. Завод почти уже не работал — собирались там только такие, как Костик, кто не знал, куда себя девать, к чему приложить руки. Да и те, кто приходил на завод, больше сидели на бревнах и чесали языки, чем работали. Тревожило всех одно: немцы наступают, наши отступают. Что, что будет дальше? Остановят, задержат наши немца или он все же прорвется, придет даже сюда, на Полесье? И что делать, если придет? Но Костика не пугало даже это. Он жил в каком-то призрачном, своем мире — ходил по привычным деревенским тропкам и дорогам, а мыслями был все время далеко-далеко, там, где Тася. Тася же, в воображении Костика, давно была в Минске — в этом неведомом, сказочном городе, где все не такое, как здесь, в их Великом Лесе или в Гудове. Дома там высоченные, каменные, улицы вымощены булыжником, люди почти не ходят пешком, а ездят на велосипедах, в автобусах, трамваях. В магазинах всего навалом, аж полки ломятся, что хочешь, то и покупай. День-деньской льется отовсюду музыка, слышатся песни — играет радио. И везде, на каждом шагу — люди. Хорошо одетые, веселые, приветливые. И среди этих людей — Тася. Она, конечно, красивее всех, и вокруг нее, за нею — куда она, туда и они — вереницей хлопцы. Да какие хлопцы! Моряки, летчики, студенты… А она идет, гордо подняв голову, и ни на кого даже не посмотрит. Ага, как бы не так! Смотрит!
Почти незаметно, краешком глаза, как умеет смотреть одна она. Смотрит на морячка, круглолицего и уж такого стройного, подтянутого. У морячка развеваются ленты на бескозырке, он весь в ожидании, не сводит с Таси глаз. И Тася… оборачивается и посылает морячку улыбку. Улыбку, которая вроде бы ничего и не обозначает, но дает повод надеяться. Надеяться и верить…
«У-у, — почти стонет Костик. — Меня там нет. Не то бы… Показал бы я морячку».
И руки у Костика невольно сжимаются в кулаки.
«Поеду! И я поеду туда, в Минск!» — шепчет про себя Костик.
Или, скажем, представляется Костику еще и такое.
… Светлый, солнечный день. Парк. Аллея, испещренная тенями от стволов березок, которыми она обсажена. По ней, по этой аллее, идут об руку двое. Он, круглолицый морячок, и… Ну конечно же Тася! Она уже почти взрослая, с горделивой осанкой, с закинутой за спину косой. В косу вплетена голубая лента — как будто огромная, сказочная бабочка села. Тася и морячок идут, о чем-то оживленно беседуя. А он, Костик, стоит, притаившись, за деревом, смотрит им вслед и…