Листопад в декабре. Рассказы и миниатюры - Илья Лавров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он склонился над грудой розовых, в синеватой пыльце виноградных гроздей. Задумался. Рука оперлась о стол. Старик в тюбетейке, в полосатом халате. Должно быть, он только что работал. Влажное лицо его лоснится. Большие заскорузлые руки отдыхают. Все лицо пронизывает мысль. Она в напряженном лбу, в морщинке между бровями, в глазах, смотрящих на виноград, но явно не видящих его, и даже ссутулившиеся плечи передают глубокую думу.
Вика не понимала, как удалось художнику передать эту глубокую задумчивость и почему портрет старика так притягивает к себе. На него хотелось смотреть и смотреть.
Она повернулась к живому старику.
— Ха, джоным! Орманг! — он приложил руку к сердцу.
— Здравствуйте! — ответила Вика. — Это вас художник нарисовал?
— Меня. Лосев — большое сердце. Почему не берешь чайник? Иду на базар — чайник тащу, думаю: встречу тебя, джоным. Сейчас дома, пойдем — отдам.
И тут Вика вспомнила, что у этого старика она несколько раз покупала виноград. После портрета она взглянула на него совсем по-иному, чем там, на базаре. Она увидела, что у него умное лицо.
Старик глядел на нее пристально и немного грустно. Вика под этим непонятным взглядом почувствовала себя неловко. Он показал на небольшую картину:
— А это видела?
Вика повернулась, лицо ее порозовело. «Да ведь это же я!» — чуть не вскрикнула она.
Художник нарисовал ее в домашнем сарафанчике, плохо причесанной, в стареньких босоножках. Солнце обдавало ее с ног до головы. У нее удивленно приподняты брови, а в светлых глазах радостный испуг, из руки выпала авоська, выкатилась айва. Картина называлась «Встреча».
И еще, неведомо как, художник рассказал Вике, что она может быть то задумчивой, то шумной, то смелой, то застенчивой.
«Почему я решила, что это я? — спохватилась Вика. — Художник не знал меня».
— Это не я, — сказала Вика, — это просто похожая на меня. Я никогда не встречалась с художником.
Она приложила к горячей щеке тыльную сторону руки.
— Зачем не встречалась? Ты купила виноград, оставила сто рублей, пошла, он за тобой.
Вика сразу же вспомнила человека, который присел рядом, когда она покупала перец, вспомнила его пристальные, восхищенные глаза. «Кто вы? — спросил он. — Кто же вы?»
— Он был в берете? На брюках у него, здесь вот, «молния»? — быстро спросила Вика.
— Так, так, — подтвердил Дададжан.
Вике показалось, что мимо ее жизни прошло большое чувство, прошло, осветило, а она и не заметила, прозевала.
— Где он сейчас? — Вика схватилась за рукав халата Дададжана.
— Уехал. Далеко уехал. Там холод, снег. Навсегда уехал.
— Навсегда?
Было тревожно, досадно и грустно.
— У меня жил. Два раза тебя рисовал: одну оставил, другую увез. Пойдем ко мне, чайник возьмешь, картинки посмотришь — мне подарил.
Вика, глядя на картину, почему-то была теперь уверена, что художник не спал ночами, думая о ней. И показалось, что и она всю жизнь будет вспоминать о нем.
— Идемте, идемте! — заторопилась Вика. Тут она заметила Зарницына, с приоткрытым ртом стоявшего перед ее портретом.
— Ты иди, — Вика отвернулась.
— Куда? — пробурчал Зарницын.
— Ну, куда хочешь… Домой, что ли…
— А мы же в кино… билеты уже…
— Ах, иди, иди! — раздраженно вырвалось у Вики.
Дададжан похлопал его по плечу и тоже сказал:
— Иди, иди. Одежда, скроенная по совету друга, не будет коротка.
Обескураженный, сбитый с толку Зарницын стоял посреди зала.
В Крыму, на Кавказе виноград — это тонкие лозы, кусты, а в Узбекистане — это деревья. Их стволы свиваются в кольца, как удавы.
Над всем двориком Дададжана густая сеть виноградных ветвей. Они, как лохматая шкура, расстелены на высоких перекладинах в уровень с плоской глиняной крышей дома. Свисают синеющие гроздья. Лучшие обернуты от воробьев марлей. Среди них нарядная клетка с голубым ярким донышком. Перепела больше поют ночами, поэтому клетку накрыли вышитым платком, чтобы в ней было и днем темно.
Через дворик в небольшой сад прорыт арык. В нем клокочет шумный поток. Вдоль глиняного дувала, толстого, как крепостная стена, пестреют цветы. Земля под ними ало-белая от множества опавших лепестков.
Во дворик выходит старенькая терраса, в глубине которой виднеются окна. Посреди дворика деревянный помост, летом Дададжан спит на нем и пьет чай.
Плоская глиняная крыша домика застлана пятнистым ковром — на солнцепеке сушится урюк, пластики яблок, груш и кисти винограда. Весь дворик овеян сладким ароматом вянущих фруктов.
В тени террасы на деревянных колышках, вбитых в глиняную стену, висят огромные гроздья груш, связанных на зиму веревочками по тридцать — сорок штук.
Всюду через дувалы переваливаются лохматые ветви, облепленные яблоками и желтой айвой, с ветвей плоды падают в арык, на прохожих.
Вика обходит дворик. Закинув руки, она мягким движением поправляет волосы. Раньше она не обращала на них внимания.
Здесь Лосев спал, здесь пил чай, а здесь работал и всюду думал о ней. Раз он на память рисовал ее, значит, он много думал о ней, вспоминал встречу на базаре, старался представить ее, Вику. И он любил ее. Иначе бы зачем он стал рисовать? Вика то хмурится, покусывает губы, то светлеет.
У Дададжана сохранились наброски, маленькие эскизы. Было и Викино лицо с радостно-изумленными глазами. Словно она ждала чего-то очень хорошего и чувствовала: вот-вот оно появится. А ведь она действительно все время чего-то ждет, но сама не понимает — чего.
Дададжан показывает на рисунок:
— Бери. Наверно, тебе оставил. Э, зачем не встретились! Ты не говорила с ним, он — с тобой. Когда вода рядом — ее не ценят!
Он вытаскивает из-за поясного платка — бельбога — высушенную, выпотрошенную и деревянно-крепкую тыквочку, вытряхивает из нее на ладонь табак — нас, похожий на крупинки от химического карандаша, и ожесточенно забрасывает его под язык.
— Хайр, джоным! — прощается он.
Вика хлопает калиткой, уходит, прижимая к груди рисунок. Серебристые тополя поворачивают листву белой подкладкой к закату, и лохматая подкладка становится алой. На ветру кипят алые тополя.
Дададжан догоняет Вику, сует кисть, испачканную краской:
— Его. И чайник возьми. Забыла?
Дададжан останавливается у арыка и глубоко задумывается. Сейчас он такой же, как на портрете.
Лосев долго жил на Байкале, на Камчатке, на Курильских островах, много рисовал, и слава его росла.
Часто перед глазами его возникала далекая ферганская девушка. И хоть он совсем не знал ее, все же любил ее неизвестно за что…
Вика нет-нет да и заходила в музей и долго стояла у картины. Иногда ей чудилось, что ее кто-то окликал, она поворачивалась, но в музее было тихо и пусто.
1956Прекрасный Цезарь
Голубой автобус привез меня с вокзала в центр небольшого города.
Стояла яркая осень. Подсолнухам уже открутили головы, и в огородах торчали одни будылья. Хозяйки несли замазку, похожую на халву, стаскивали с чердаков запыленные зимние рамы и мыли стекла. Крыши стали рыжими и лохматыми от нападавших листьев.
У автобусной остановки сидел медно-красный ирландский сеттер. Я загляделся на него: так он был хорош. Он удивлял спокойной, львиной величавостью. Сидел он неподвижно, высоко подняв большую, умную, седеющую голову с обвисшими шелковыми ушами. Только влажный нос его чуть заметно шевелился. Пес ловил запахи и по-своему прочитывал их.
И еще меня удивило: все почему-то знали сеттера. Многие обращались к нему: «Цезарь, Цезарь!» А кое-кто гладил его спину. Женщины с кошелками отламывали кусочки хлеба или колбасы и клали у ног его. Но пес был недвижим. Он точно и не замечал людей.
Вышел водитель автобуса до того выбритый, что щеки его и подбородок были блестящими и казались эмалированными. Он провел рукой по нагретой солнцем голове Цезаря и сел рядом на тротуар. Пес чуть-чуть шевельнул хвостом с обвисшей шерстью. Автобус опустел, а Цезарь все не спускал с него глаз.
— Нет, брат, не дождешься, — задумчиво произнес водитель. Сеттер как будто что-то понял, повернул к нему голову. А потом гордо и царственно пошел среди людей по улице. И, странно, во всей его поступи, во всей фигуре я уловил что-то похожее на человеческую тоску.
Это была моя первая встреча с прекрасным Цезарем.
Устроившись с квартирой, я вечером снова пошел на автобусную остановку, чтобы съездить на вокзал за вещами. Еще издали я увидел Цезаря. Он сидел у остановки и, как и утром, был недвижим.
Кругом бегали ребятишки, собаки, толпились ожидающие автобуса, но никто не трогал Цезаря. И все знали его и почему-то относились к нему с уважением и любовью.
Но вот подкатил автобус, и Цезарь поднялся и стал смотреть на выходящих. Нос его ловил струйки запахов. И опять его гладили, говорили с ним, и опять вышел водитель с эмалированным голубым подбородком и задумчиво закурил около него.