Тарковские. Отец и сын в зеркале судьбы - Паола Педиконе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Есть ли разница в восприятии ваших картин в России и на Западе?
– Мне ясно, что мои зрители – в России, я делал картины для них. Правда, мои картины почти не доходили до них… Но должен сказать, что у меня есть публика и на Западе. Например, в Лондоне, когда идут мои картины, они идут месяцами. Совершенно неожиданно «Ностальгия» сейчас (июль 1984 года) уже два месяца идет в Амстердаме. В Германии очень хорошая аудитория; пожалуй, самая восторженная аудитория молодых людей. В Италии «Ностальгия» была названа одной из самых коммерческих картин, к моему удивлению. Даже в США последняя картина прошла с успехом, получила хорошую прессу. В общем, я доволен тем, как идут мои картины на Западе, – хотя для меня это неожиданно. Ведь я считаюсь русским художником, и все картины, которые я делаю, очень специфичны с точки зрения стиля, философского содержания, каких-то концепций, которые я в них вкладываю… Западная кинокритика также относится ко мне благожелательно и с пониманием. Но я глубоко переживаю, что советский зритель теряет возможность видеть мои картины. Это меня очень и очень огорчает… Такой публики, как в Советском Союзе, нет нигде. Но – не сложилась жизнь там, что поделать! Терпеть дальше не было сил.
Хлеб изгнания
Дружившая с режиссером Ирина Иловайская-Альберти, многолетний издатель газеты «Русская мысль» (Париж) рассказывает:
Самые пронзительные воспоминания об Андрее связаны с тем моментом, когда он решил остаться. Он безнадежно просил о том, чтобы к нему были выпущены его маленький сын, мать Ларисы и ее дочь от первого брака. Это тоже сыграло роль в решении остаться на Западе – сначала он хотел лишь поработать здесь несколько лет. Три дня после пресс-конференции я провела рядом с ним. Он крайне нуждался в эти дни в психологической поддержке, в дружеском участии. Он чувствовал себя потерянным, для него это была трагедия. Андрей остро чувствовал свою духовную связь с Россией, с ее деревьями, птицами, травами, и на решение остаться могли повлиять только чрезвычайные обстоятельства. А вообще его понятие родины было гораздо шире понятия географического, социального и так далее. Это было понятие духовное, включающее в себя прежде всего русскую культуру.
Вредно ли для человека или полезно оказаться эмигрантом? Этот вопрос задавали итальянцы еще на заре Возрождения. Ответ был такой: иногда изгнание изнуряет человека, иногда, напротив, пробуждает в нем скрытые силы.
Флорентиец Иованиус Понтанус писал об этом так: «В наших городах мы встречаем множество людей, которые добровольно покинули свое отечество. Все они унесли с собой свои качества и недостатки. Одни обновили свой дух на новой почве, другие погрузились в меланхолию и не перестают тосковать о покинутой отчизне».
Данте кручинился о том, что хлеб изгнания горек и круты чужие лестницы. Но однажды, когда он получил предложение Гвельфов вернуться во Флоренцию при условии, что он согласится принести публичное покаяние перед своими согражданами, Данте ответил: «Будто я не могу всюду созерцать сияние солнца и звезд! Или размышлять везде о чем мне угодно без того, чтобы, взобравшись на помост перед толпой моих бывших соотечественников, лить притворные слезы и каяться в несовершенных грехах! И потом до конца моих дней скользить как тень по улицам с видом человека, несправедливо опозоренного и неизвестно за что прощенного и с подозрительным прошлым… Хлеба мне и здесь [то есть в эмиграции] хватит, а мое отечество – это весь мир».
Флорентиец, переселившийся в Равенну или Феррару, или житель Лукки, обосновавшийся в Вероне, приобретал новое сознание, которое было чуждо его предкам, родившимся и умершим около своей колокольни. Это было чувство космополитизма – первая дверь к гуманизму, – которое развивается у эмигранта, когда он успел приглядеться и пустил корни на новой земле. Такое сознание было свойственно многим людям Возрождения, не только одним великим поэтам.
Они как бы пробудились от сна, сбросив наследственные традиции, обычаи и предрассудки отцов. Они стали свободными, в чем можно убедиться по их портретам. Они уже не только члены определенной городской коммуны, города, корпорации, семьи. Тоскане первой удалось нарушить заколдованный провинциализм предшествующего тысячелетия; ей помогло то, что она дробилась на множество независимых городов-государств, которые, хотя и управлялись тиранами, но давали убежище политическим эмигрантам из той же Тосканы, либо из соседней Умбрии, либо из Рима. В Италии даже появилось выражение: человек своеобразный (uomo singolare) или единственный в своем роде (uomo unico). И это была похвала, а не хула, не как в тираниях XX века, когда непохожесть на других рассматривалась как клеймо, за которое ссылали на каторжные работы.
Впрочем, гуманизм укреплялся ненадолго – на три-четыре поколения. Освободившись от одной догматической традиции, человек скоро подпадал под другой авторитет, обожествленную власть государства. Тиранический догматизм возрождался под новой личиной. Такая логика истории ясно просвечивает не только в истории Италии, но и России, несмотря на внешнюю несхожесть их исторического пути.
Вспомним писания первого российского историка Василия Татищева. Его основная историософическая тема: Петр Великий освободил Россию от власти монахов – подразумевается абсолютизм Домостроя или Иосифа Волоколамского (белое духовенство, по мнению Татищева, не так авторитарно). Далее Татищев констатирует, что так же поступали итальянские, французские и английские государи эпохи Возрождения. Благодаря Петру, радуется историк, сейчас «в России наступила благодать, которая продолжается и при нынешней монархине, которая провиденциально носит имя Анны (Благодать)». Татищеву вторит Тредияковский, когда описывает заговор членов Верховного тайного совета: «Если кто прельстится строй ввести обманный, // Бойся, прелестниче, самодержцы Анны!»
Обманный строй – это, разумеется, такой, где самодержавие монарха ограничено.
Ломоносов в славословии Петру достиг того предела, к которому двести лет спустя приблизятся советские дифирамбы Ленину и Сталину: «Он Бог! Он Бог был твой, Россия!»
Сравнить Петра I с Богом – это, пожалуй, даже круче, чем назвать Сталина – отцом народов.
Такие кощунства продолжались и в XIX веке, когда посвятили собор в Петербурге не столько никому не известному Исакию Далматскому, сколько Петру I, родившемуся в день празднования этого святого.
Будем справедливы: и Андрей Тарковский довольно долго, как минимум до XX сьезда КПСС, был зашорен, думая, что проблема заключается в личности, а не в системе. Классическая модель подобного советского (российского) сознания: «Ленин – хороший, Сталин – плохой. Если бы Ленин был жив, ничего подобного не случилось бы!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});