Блаженной памяти - Маргерит Юрсенар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На другой день я побывала в Тюэне у Поля Г., сына маленькой Луизы, которую Октав видел в трауре в гостиной Ла Пастюр: Поль был женат на внучке «толстяка-колибри». Обтянутые кретоном комнаты излучали очарование, свойственное старым провинциальным жилищам: по-моему, Луи Труа родился именно в этом доме. На круглом столике лежал альбом с семейными фотографиями; две-три страницы в нем были посвящены «дяде Октаву». Октав, пишущий при свете двух свечей, которые, говорят, он зажигал иногда среди бела дня, отгородившись ставнями от внешнего мира. Октав в черной полумаске, которую он собирается сменить на другую маску; Октав с черепом в руках; Октав с охапкой цветов — так, наверно, он приносил их в канун Троицына дня к реликварию Святой Роланды; Октав со своим ручным кабаном. Эти поэтические фотографии, конечно, разбудили мою фантазию. Я спросила у Поля, есть ли в его библиотеке книги нашего «двоюродного деда». Он нашел только первую, «Лиственный кров», и протянул ее мне вместе со сборником о праведных кончинах, составленным тетушкой Ирене.
Против моей двоюродной прабабки Ирене я испытывала предубеждение. Ирене Дрион, на мой взгляд, принадлежала к породе безупречных и деспотичных матерей, которые часто встречались в ту эпоху и в судьбе своих сыновей играли роль злых демонов. В 1929 году я еще ничего о ней не знала, но меня сразили полное отсутствие критической мысли в книге Ирене и ее назидательная банальность. Чего только ни было в этом творении, был даже, если не ошибаюсь, нечестивец Вольтер, пожирающий собственные экскременты; полистав такого рода опусы, можно понять яростный антиклерикализм радикалов нашего детства и даже жалкий Музей атеизма в Ленинграде, перенявший у них эстафету. И все же я почувствовала некоторое уважение к сочинению моей дальней родственницы. Эта дама в кринолине пыталась взглянуть в глаза последней истине — она обеспечила себя примерами, чтобы совершить великий переход в вечность. Впрочем в ту эпоху люди были озабочены этим вопросом больше, чем в нынешнюю. Благочестивые особы, которые поперхнулись бы любым словом, какое могло быть сочтено непристойным, охотно обменивались в гостиной жуткими и грязными подробностями, связанными с агонией. У нас все наоборот: любовь мы выставляем на всеобщее обозрение, смерть стараемся как бы замаскировать. Между двумя этими формами стыдливости выбирать не хочется.
Книга сына Ирене с первых же страниц выпала у меня из рук. Ее содержание, составленное из «мыслей», — Октав всегда отдавал предпочтение этой форме, которая ему не давалась, потому что ему не хватало определенности суждений, — огорчило меня не меньше, чем благочестивые общие места в произведении его матери. В юности приверженная классической литературе почти так же пылко, как и «дядя Октав», я вдруг разом открыла для себя своих современников: «В поисках утраченного времени», «Подземелья Ватикана», «Дуинские элегии», «Волшебную гору»18. В сравнении с этими новыми для меня сокровищами произведение отшельника из Акоза показалось мне на редкость бесцветным. Быть может, если бы Поль Г. дал мне в тот вечер прочитать «Ремо, воспоминания брата о брате», я была бы тронута этой книгой: читатель, умеющий читать, чувствует, как в ней в буквальном смысле слова кровоточит каждая страница. Если бы он дал мне «Письма к Жозе» и я открыла бы ее на пронзительных воспоминаниях отрочества, которыми стареющий Октав делился со своим более молодым другом, я бы, конечно, обнаружила, что горе ребенка, внезапно оказавшегося лицом к лицу с рутиной коллежа и жестокостью однокашников, неуспех в учении, бегство в музыку (в эти годы она была великим утешением Октава), его подорванное здоровье, в конце концов, убедившее родителей предоставить мальчика одиночеству, которым он так дорожил, — все это напоминает историю молодого австрийского аристократа, за год до этого рассказанную мной в романе «Алексис». Может, я обнаружила бы и другие, более интимные соответствия между Октавом и студентом из Прессбурга. Однако бедность, так много определявшая в жизни Алексиса, не имела никакого касательства к жизни молодого бельгийца, чья мать унаследовала угольные копи. Мне повезло, что в библиотеке Поля Г. этих двух книг не оказалось, или во всяком случае, что он не нашел их в тот вечер. Не следует слишком рано отягощать себя фамильными призраками.
Мои впечатления такими и остались на сорок лет. Не включать же и самом деле в историю моих попыток понять Октава визит, который я нанесла в Акоз в 1956 году. Меня приняла там внучатая племянница Октава и двое ее детей. Ее муж и старший сын были расстреляны в Дахау. Эти уже отдаленные события были свежи для меня, узнавшей О них с большим запозданием. Вдова с сыном и дочерью в возрасте около двадцати лет в старинном доме, наводненном октябрьскими сумерками, по праву принадлежат миру поэзии. Октаву и Ремо, вместе читавшим «Молящих» Еврипида, и в особенности Ремо, которого скорбные вопли троянских женщин укрепили в его пацифизме, пришла бы на ум Андромаха, вспоминающая всех своих умерших. Я думала также о подстреленных на лету голубях.
Только в прошлом году, уже несколько месяцев работая над этой своей книгой, я всерьез пустилась на поиски бледной тени. Из пяти книг Октава мне в руки до этих пор попали только две, как раз наименее важные для моего замысла. Благодаря щедрости одного бельгийского друга я получила неразрезанные тома посмертного издания 1900 года, опубликованного «согласно воле автора магазином Академической книги Перрена в Париже и издателем Жаком Годеном в Намюре». Отцу того, кто сделал мне этот подарок, их преподнесла в ту пору, когда он был студентом в Лёвене, тогдашняя владелица Акоза в благодарность за то, что он помог сдать экзамены молодому Пирме, который не унаследовал любви Октава к литературе. (Сопоставляя даты, я думаю, что речь шла о том самом Эрмане, которому было суждено погибнуть от немецкой пули). Не знаю, удастся ли мне с помощью заклинаний вывести «дядю Октава» за пределы пожелтелых страниц упомянутых томов, но я надеюсь хотя бы на некоторое время избавить его от того вежливого равнодушия, какое окружает и в какой-то мере защищает на библиотечных кладбищах известных писателей, которых никогда особенно не читали.
Стиль Октава Пирме мог бы стать примером разрыва, зачастую огромного, между культурой человека и его творчеством. Получивший такое образование, какое уже не встречается в наши дни, да и в те времена было довольно редким, Октав происходил из среды, если не литературной (в этом смысле г-жа Ирене, по-видимому, была исключением), то во всяком случае любившей музыку и наделенной научной жилкой, которую одним поколением раньше довольно часто можно встретить в семьях XVIII века. Бенжамен Пирме, отдыхая от лая своей охотничьей своры, давал вместе с братом Виктором и сестрой Гиацинтой маленькие камерные концерты. Дядя Леонар написал астрономический трактат, вероятно, это он оставил Ремо в наследство свой телескоп и свою любовь к звездам; тетушка Гиацинта познакомила Октава с Бхагавадгитой19. Обширная греко-латинская культура братьев кажется довольно обычной для того времени — на самом деле, она всегда была редкой во франкоязычных странах, если не считать специалистов и преподавателей, но у них она обычно приобретала узко филологический и школярский характер. Это в Германии, и особенно в Англии, мы встречаем молодых людей, читающих на досуге под деревьями парка Гесиода и Феокрита. Эпиграф к первому произведению Октава — греческий текст Марка Аврелия20, «Мысли» которого, вместе с «Исповедью» Святого Августина21 и «Подражанием»22, навсегда останутся духовным стимулятором для Пирме. Если говорить об итальянском языке, Октав принадлежит еще к тому поколению, которое умело наслаждаться Петраркой, и уже к тому, которое знает Джакопоне да Тоди23 и восхищается им. Среди великих французов он постоянно возвращается к Монтеню и перечитывает Сен-Симона. Трудно найти поводырей более мужественных и способных, как они, учить писателя искусству письма. Но, похоже, с великими классиками дело обстоит так же, как с некоторыми особенно питательными продуктами, — они перевариваются только вместе с другой, более легко усваиваемой пищей, которая их растворяет или смягчает. Произведения Октава изобилуют вялыми длиннотами в духе Телемаха24 и мечтаниями на манер Шатобриана. В ранней юности Пирме видел в Рене25 своего бога и двойника, и эти пышные драпировки до самого конца мешали проявиться его подлинной личности. Точно так же в XX веке подражание Рембо породило целую серию расхристанных Артуров.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});