Судный год - Григорий Маркович Марк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Знай перед кем стоишь! – и тут же торопливо ответил: – Хинейни Адонай – «Вот я, Господи».
Тогда впервые в жизни голос предков во мне заговорил. Правда, ненадолго и невнятно. Но, может, это начало. И здесь, в Америке, снова услышу?
Тяжелая дверь с треском захлопывается за спиной, и Клауст медленно вползает ко мне в душу. Майорша долго вертит повестку, поднимает рыхлое лицо. Граница между лицом и мутным овировским воздухом угадывается с трудом. Вздохнула, уставилась молча на стоящего перед ней Ответчика, словно ждет, чтобы сработала генетическая память и он в чем-то преступном тут же сознался. Наконец кивнула, с сожалением признавая, что такие люди, как я, все еще существуют в нашей замечательной стране.
– Проходите. Садитесь. – Умело и равнодушно обыскивает начальственными глазами притихшего посетителя. Закончив со шмоном, задумчиво вытягивает беспощадно красные губы, рисует пальцем на столе невидимые овалы. Аккуратно положенная в самый центр пустого черного стола бледно-серая повестка, наверное, должна подчеркивать неотвратимость объявляемого решения. – Согласно существующих инструкций (похоже, русскому языку на ее курсах уделяли внимания меньше, чем строевой подготовке) ваш отъезд на постоянное место жительства в государство Израи́ль в настоящее время нецелесообразен. – Сколько ни готовился к этой фразе, все равно застает врасплох! – Сможете подать на пересмотр не раньше чем через пять лет. – Начальственные овалы на столе, предоставленные самим себе, сжимаются в точки, напоминающие наконечники ощетинившихся иголок. – Пока должны сидеть совершенно тихо и выполнять все советские законы. А не то окажетесь там, где уже сидят ваши дружки.
Голос майорши отдается сейчас в памяти гораздо громче голосов всех этих овировских теток, что я перевидал на ее месте за те два года. Замечательное слово придумали они: не-целе-сообразно. После него и объяснять ничего не надо. Мой выезд для них никогда целесообразен не будет.
Должно быть, у меня, кроме обострившегося мысленного взгляда, сохранился еще и неплохой мысленный слух. Может, скоро и мысленное обоняние проявится? Вспомню запах ее духов. Почему это все никуда не уходит, хотел бы я знать? Уже больше семи лет… Почему вижу эту говорящую майоршу еще более отвратительной, чем она была на самом деле? Умный своим сегодняшним американским умом, мог бы сделать ее гораздо более человечной. В воспоминаниях все поправимо. Но не сделал же. Только ли от неумения прощать, которому и здесь не научился? Или просто удобно свалить на нее? А ведь и не она решала… Нажил порок зрения. Важное, если долго вглядываться, теряет отвлекающую расцветку, становится черно-белым… Да и закончилось все это давным-давно. Плюсквамперфект.
В подводном свете, идущем от полузадернутого шторой окна, ревнительница овировских инструкций, дородная женщина – маешь вещь? – с лицом восковой зрелости и очень сложно сочиненной парикмахерской икебаной на голове нагловато подмигивает. При этом, разумеется, никакой фамильярности. И переливающийся чекистский металл в голосе, и подмигиванье – часть государственно-воспитательной работы.
Уехал я ровно через семь месяцев после этого мертворожденного разговора с подмигиваниями. Заслужил свой отъезд тем, что годами ходил по самому краю, заслужил своим Большим Клаустом. Чье-то незаметное движение в таинственных бюрократических глубинах вызвало волну, выплеснувшую из СССР и прибившую к американскому берегу… Для страдавших от Клауста эмиграция была тогда единственным шансом… иначе бы… Да-а, сильно ошиблась кагэбистская пифия. И начальство ее ошиблось. Успел в самый последний момент выскочить из-под ржавого железного сапога, уже начинавшего всей своей государственной тяжестью сплющивать грудь… От подачи до первого отказа – дорога была короткая. До выездной визы оказалась на два года длиннее. Очень близко к самоубийству прошла… Нерассуждающим атеистом я тогда еще был… Два года – ни мне ни им… Но потом никогда не жалел. Стоило того. Многому научился. (Мысль эта не совсем моя. Но пережил ее сполна.)
– Это для вашей пользы. Будете же к нам проситься. Умолять, чтобы впустили обратно… Но будет поздно… Да-а… – Закатывает свои серые с лиловым отливом глаза. Словно образ этого красивого нагловатого еврея, который стоит на коленях возле двери к ней в ОВИР и униженно просится впустить, почти довел ее до оргазма. Или это привычное чувство опасности обостряет мое воображение.
Она обхватывает обеими руками свою прическу. Мечтательно качает пышной головой. Потом, как учили, гладит несколько раз жертву сочувственным взглядом и сразу бьет наотмашь:
– Вот, почитайте, что ваш знакомый из Израиля пишет… – Широкое движение указательным пальцем к стене, где приколота статья Арона Штипельмана. Ноги в форменной юбке слегка расходятся. Я даже помню могучие военные икры, мелькнувшие в разрезе юбки. В этом движении было что-то неожиданно женское. Но хорошо натренированные ноги стремглав спохватываются и прижимаются друг к другу… Сейчас-то могу посмеиваться над пифией-майоршей, а тогда казалось: вся жизнь зависит от нее…
Много отказников мечтало трахнуть эту легендарную майоршу. Даже не для того, чтобы получить разрешение на выезд. А просто чтобы отомстить за все издевательства, за все украденное время жизни в отказе…
– К вам проситься я не буду, – бормочет себе под нос издерганный нервный отказник, которого уже давно нет. Чувствует приближающееся удушье и расстегивает пуговицу на горле. Торопливо смазывает ладонью отражение майорши в полированной поверхности стола. Отворачивается, и обернутый в редкую проволочную сетку красный мигающий свет над дверью прыгает ему на грудь. Начинает душить. Кажется, еще чуть-чуть и схватит или инсульт, или инфаркт. Или даже оба.
Сейчас она крикнет: «Что-о? Вста-ать!» – и вызовет милиционера. Насчет женского в ней я, похоже, размечтался. Отведут в ближайший обезьянник и за нарушение общественного порядка припаяют пятнадцать суток. Как это не раз бывало. Сердце у меня падает, мечется где-то в желудке, пытается найти безопасный путь в пятки.
– Вы тут мне не хамите! – Поверх блузки появляется невидимый мундир. Тускло вспыхивают погоны. – А то вместо своего Израиля в другом месте окажетесь. Гораздо дальше. Это легко устроить можно… – Четкие металлические слова падают на полированный стол, словно костяшки домино. Пусто-пусто.
Глаза майорши расширяются. Струящиеся электричеством нейлоновые колготки угрожающе потрескивают. Белый кулачок тяжело опускается на черный канцелярский стол. (Странно, что этот пухлый кулачок со сверкающим кастетом из драгоценностей не затерялся в памяти. Видно, много раз потом чувствовал его у себя на скуле…) Обострившийся мысленный взгляд замечает, как плавно подпрыгивает под шелковой блузкой начальственный бюст и вместе с ним завитые волосы над узеньким злым лбом.
– На Родину проситься будете… Н-на свою Р-родинну, гражданинн Маркман-н!.. – металл у нее