Единственная любовь Казановы - Ричард Олдингтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, да, — согласилась она. — Но что же вы делали в той комнате наверху во время карнавала?
Вопрос был задан вполне простодушно и тем не менее, при всем простодушии, нанес сильный удар Казанове. Всего лишь утром, занимаясь всякими утопическими размышлениями, он дал себе слово никогда не врать Анриетте, а мысль о донне Джульетте с сегодняшнего утра не посещала его и была столь же от него далека, как если бы эта дама вообще никогда не существовала.
— Грехи мои привели меня туда, — более чем уклончиво ответил он. — И я импульсивно подошел к окну, чтобы закрыть ставни…
— Зачем?
— Наверное, затем, чтобы приглушить свет… и тут я увидел вас, любовь моя, и…
— Как же вы могли полюбить меня, когда видели лишь мельком, а потом — в дороге с этим идиотом-венгром, ну и, конечно, еще в постели в таком виде, будто я…
Казанова едва ли слышал, что она говорила, — в этот момент он делал глубокий вдох, наполняя легкие воздухом, напоенным весенними ароматами. Как-никак он сумел выпутаться из весьма сложного положения, не сказав правды, но и не нагромоздив излишней лжи. Он был глубоко благодарен Анриетте за то, что она не засыпала его вопросами. Что она такое говорит?..
— С венгром? — рассеянно повторил он. — Ах да, это тот идиот, хотя и довольно храбрый. Каким образом вы с ним познакомились?
Теперь уже Анриетте трудно было ответить на простой вопрос, заданный без всякой задней мысли.
— Через друзей в Риме, — ответила она после еле заметного промедления. — Разве я не говорила вам — он возит депеши, и родилась идея сделать его моим сопровождающим без того, чтобы он знал, кто я.
— Но разве вы не сказали, — заметил Казанова, усиленно пытаясь вспомнить, как оно было, — что депеши, которые он вез, куда важнее, чем он думал, и что вы отвечаете за то, чтобы он благополучно добрался до Флоренции?
— Неужели я так сказала? — Глаза у Анриетты были наивные. — Я, видимо, едва ли могу отвечать за то, что сказала тогда или вообще когда-либо во время того безумного путешествия. Сейчас оно представляется мне маловероятным сном, точно все происходило не со мной, а с кем-то другим…
— И мне тоже! — воскликнул Казанова. — Анриетта в военной форме — это же совсем другой человек, чем Анриетта в этом прелестном платье.
Он обнял ее за талию и уговорил прогуляться с ним под фруктовыми и оливковыми деревьями до стены, ограждавшей сад. Они остановились там, на старой террасе, сооруженной давно, быть может, не одно столетие тому назад, для какого-нибудь купца или мудреца из древней Флоренции, бежавшего от зловония и бунтов из большого города сюда, где воздух чист и глазу открывается широкий горизонт. День догорал, нагромождая на краю неба малиновые облака и все глубже погружая в фиолетовые сумерки город и долину, — это был час, описанный многими с бесконечным восторгом. Но для этих детей восемнадцатого века симфония из природных красок и теней едва ли существовала. Если на них как-то и влиял окружающий пейзаж, то лишь умиротворяюще — такое чувство нисходит на людей самых разных поколений с ежедневным угасанием земного света. По молчанию Анриетты и собственному ощущению Казанова понимал, что их жизни достигли кульминации. Как странно, думал он, что им нет надобности говорить что-либо друг другу — вполне достаточно того, что они вместе.
Он склонил к ней голову и увидел прямо перед собой ее лицо, которое она инстинктивно приподняла, — губы их встретились.
Неделя, а то и десять дней прошли в подобных прогулках, невинных и в то же время уединенных. Любому, знавшему Казанову в дни его побед, этот Казанова показался бы столь же противоестественным, как рыба, поселившаяся и спокойно живущая в ржаном поле. Не хватил ли его солнечный удар, что он довольствуется столь невинным времяпрепровождением в эти весенние дни, когда вся Тоскана в цвету, днем поют птицы, а ночью перекликаются, квакая, лягушки, и не требует ничего большего, кроме добрых взглядов, ласковых слов и поцелуев, по-сестрински нежных и вовсе не страстных? Получая письма от друзей из Венеции, он лишь пробегал их рассеянным взглядом — так человек, случайно заплывший на Острова Счастья, где люди живут вечно, мог бы читать пачку писем, дошедших до него из мира жестоких борений. Письма оставались без ответа. Его звал картежный стол, и Казанова впервые не откликался на зов этой сирены. Он считал, что стал другим человеком, и, все глубже погружаясь в атмосферу, когда сердце говорит сердцу, не отдавал себе отчета в том, что, так сказать, заново проходит проторенный путь эротики, получая удовольствие от того, что у него не хватало терпения — при избытке реализма — познать. Если бы кто-то посмеялся над ним — ему это было бы безразлично, что говорит о серьезности его намерений и о том, какое удовольствие он получал от новой для него ситуации.
В том, что Казанова на протяжении этого романа был более чем щедр — а таким он бывал всегда, — нет ничего удивительного, однако на сей раз он превзошел даже самого себя, засыпав Анриетту всевозможными подарками, новыми туалетами и цветами, невзирая на ее протесты, а порой и раздражение.
— Я ничего не могу с собой поделать, — как бы извиняясь, говорил он, и это была чистая правда.
Такова уж Немезида[73] убежденного материалиста, что он может выражать свои чувства лишь материально. «Однажды Данте готов был взять кисть и написать ангела…» А Казанова? Нет. Однако и он, принимая во внимание его темперамент и оковы возраста, познал в поцелуе бессмертие и, знай он, что может потерять весь мир, охотно расстался бы с ним ради Анриетты.
И кто же, как не Чино, добродушный Чино, который по суровому велению судьбы был чуть ли не сводником и потому оберегал свою честь даже в малом, — кто же, как не Чино, невольно положил конец самым сладостным дням в жизни Казановы или, вернее, извлек его из мира грез и идеальной любви и снова бросил в реку реальности. Чино, которому было поручено приготовить еще один пристойный и уединенный приют, где парочка могла бы играть до осени в Дафниса и Хлою[74], вдруг заартачился. Темперамент итальянца вскипел, голос зазвучал пронзительно и капризно, когда он принялся подсчитывать на пальцах, сколько невинных — да таких ли уж невинных? — с издевкой добавил он, — свиданий он, Чино, гражданин Флоренции, устроил им просто по дружбе (он забыл про дукаты), рискуя тем самым своей репутацией у соседей.
— Фьезоле, Галуццо, Ла-Ромола… — перечислял он своему патрону все дальние пригороды, не пропустив ни одного из названий, навеки окруженных теперь для Казановы ореолом. А затем, спустив Казанову с облаков в реальности земной любви, наивно добавил: — Почему бы синьору не найти синьоре красивый дом или апартамент… где они могли бы жить вместе, как христиане?!
Под выражением «come Cristiani»[75] эти вечные идолопоклонники-этруски подразумевали не людей, воспитанных в страхе божьем и слепо блюдущих таинства и десять раздражающих заповедей, а всего-навсего Платоновых бескрылых двуногих — Мужчину и Женщину.
Казанова уставился на Чино, как бывает, когда мы слышим мудрые слова из уст тех, кого неразумно считали менее знающими, чем мы сами. «А почему бы и нет?» — спросил себя Казанова, и вопрос, выскочивший у Чино в минуту раздражения, потому что он ничего больше не мог придумать, зазвучал в ушах Казановы с назойливостью кукования кукушки по весне. Его сопровождала мысль, словно вторая нота в пении дикой птицы: «Она никогда не ляжет с тобой в постель, если ты не вытащишь ее из этого дома». И это было, безусловно, так, ибо сами стены, где была дверь и по первому зову могла явиться служанка, становились для Анриетты своего рода святилищем, чему она, возможно, не так уж и радовалась. Но пока она живет в своей комнате, она будет считать, что должна — хоть и без особого удовольствия — спать одна. Казанова вдруг понял это, словно на него снизошло озарение. Какой же он был болван! Занимался пустяками — поцелуи, цветы, клятвы в верности, шепотом произнесенные на закате, молчаливые прогулки рука об руку под цветущими деревьями — вместо того, чтобы слиться с ней телом! Вот так, размышлял он, пожалуй, не столь мудро, как ему казалось, мужчины теряют женщину, которой отдали сердце.
С достойным подражания восторгом Казанова приступил к выполнению проекта Чино, а тот, нюхом чувствуя, какой он на этом получит куш, благословлял своего доброго гения за эту мысль и всячески подталкивал своего патрона к большим усилиям и экстравагантным тратам. Три дня ушло у Казановы на создание будущего райского гнездышка, чему деятельно помогали Чино и целая ватага флорентийских рабочих с бычьими шеями, подстегиваемых к непривычным для них усилиям бессчетным множеством бутылей кьянти и гирляндами сосисок, пахнущих чесноком. Честные души искренне раскаивались в том, что закончили (увы, слишком быстро!) работу для этого ненормального, которого так легко было обирать. Они попрощались с ним за руку и не очень, пожалуй, к месту пожелали, уходя, «приятного аппетита». Вслед за ними ушел и Чино, а Казанова, радостно опустившись в пышное кресло, с удовлетворением принялся обозревать плоды своих трудов и одновременно строить воздушные замки, еще более пышные, чем кресло.