Послания - Бахыт Кенжеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Славный рынок, богатый, как все говорят…»
Славный рынок, богатый, как все говорят,рыбный ряд, овощной да асфальтовый ряд —и брюхатый бокал, и стакан расписной,и шевелится слизень на шляпке грибной,а скатёрки желты, и оливки черны,и старьевщик поёт предвоенные сны,наклоняясь над миром, как гаснущий день, —и растёт на земле моя серая тень.
Так растёт осознавший свою немоту —он родился с серебряной ложкой во рту,он родился в сорочке, он музыку вбродперейдёт, и поэтому вряд ли умрёт —перебродит, подобно ночному вину,погребённому в почве льняному зерну,и, взглянув в небеса светлым, жёстким ростком,замычит, как телёнок перед мясником.
«Не заснуть. Мороз по коже. Это горе – не беда…»
Не заснуть. Мороз по коже. Это горе – не беда.Неужели я такой же легковерный, как всегда?Что же треснуло? Давно ли я брал с прилавка, что хотел,словно ветер в чистом поле песни светлые свистел,взламывал чужие двери, горькой страстию палим,как дурак последний, верил в Новый Иерусалим, —где безропотно и сладко, ночь всевышнему верна,и над детскою кроваткой одинокая женатихо думает, тоскуя и не предаваясь сну,про Вторую мировую, про священную войну.
Повело меня по свету – раскачало, понесло.Деньги есть, а счастья нету. А вокруг белым-бело,чисто, пусто, страшно. Ой ли, то ли будет, коли леньповзрослеть. В небесном стойле спит рождественский олень,и его сухим дыханием ранний вечер освещен,словно северным сиянием, словно солнечным плащом,и высокий голос сумрачный в моей вымершей кровимне нашёптывает: не умничай, не пытайся, не зовина подмогу зверя чёрного или рыжего. В горститолько пыль, но горлу – горлово. Данту – Дантово. Прости.
«Я всегда высоко ценил (восточный акцент) лубов…»
«Я всегда высоко ценил (восточный акцент) лубов».«Я никогда не опустошал чужих карманов».«Я птицелов». «У меня осталось двадцать зубов».«Я известный филокартист». «Я автор пяти романов».
«Я посещал все воскресные службы, даже когда страдалревматизмом и стенокардией».«Перед смертью я видел синий,малахитовый океан и далёкого альбатроса». «Я всегда рыдалнад могилами близких, утопая в кладбищенской глине».
«Я любил Дебюсси и Вагнера». «Я стрелял из ружьяпо приказу, не пробовал мухоморов и не слыхал о Валгалле».«Я никого не губил, даже зверя». «Я консультантпо недвижимости». «Я,предположим, бывал нечестен, но и мне бессовестно лгали».
«Я привык просыпаться один в постели». «Мой голос был груби угрюм, но горек». «Я знал, твой закон – что дышло».«Я смотрел по утрам на дым из петербургскихфабричных труб».«Я стоял на коленях, плача». «Я пробовал, но не вышло».
«…как обычно, один среди снежных заносов…»
…как обычно, один среди снежных заносов —засиделся не помнящий дней и часовмой обиженный, бывший коллега философ,а точнее сказать – философ.
Он отчётливо знает, что окунь не птица,что уран тяжелее свинца,коктебельский рапан не умеет молиться,а у времени нету лица.
И под утро ему достоверно известно,что с бутылки портвейна не осоловеть,что баптистская церковь – Христова невеста,а лемур – это бывший медведь.
Ибо всякий товарищ, воркующий хмуро,в непременное небо глядит,и уйдут, повинуясь законам натуры,и полковник, и врач, и пиит,
возопив о печали и радости прежней,до конца перещупав, как некогда я,на предмет толщины и синтетики грешнойбеззакатную ткань бытия.
«Майору заметно за сорок – он право на льготный проезд…»
Майору заметно за сорок – он право на льготный проездпроводит в простых разговорах и мёртвую курицу ест —а поезд влачится степями непахаными, целясь в зенит,и ложечка в чайном стакане – пластмассовая – не звенит.Курить. На обшарпанной станциипокупать помидоры и хлеб.Сойтись, усомниться, расстаться. И странствовать.Как он нелеп,когда из мятежных провинций привозит, угрюм и упрям,ненужные, в общем, гостинцы печальным своим дочерям!
А я ему: «Гни свою линию, военный, пытайся, терпи —не сам ли я пыльной полынью пророс в прикаспийской степи?Смотри, как на горной окраине отчизны, где полночь густа,спят кости убитых и раненых без памятника и креста —где дом моей музыки аховой, скрипящей на все лады?Откуда соломкою маковой присыпаны наши следы?» —«А может быть, выпьем?» – «Не хочется». Молчатьи качать головой —фонарь путевой обходчицы да встречного поезда вой…
«Я стою на ветру, а в руке адресок…»
Я стою на ветру, а в руке адресок,переписанный наскоро, наискосок,а январь сухорук, и февраль кривоног,и юродивый март невысок —
я стою у метро, я хочу шаурмы,я невооружённый на форумне хочу, потому что устал от зимы.Что твердите вы, дети, взволнованным хором
Что вы мне посоветуете наперебой,от чего отговаривать станете? Я бы жил дажил, с человеком менялся судьбой,и дышал этим воздухом слабым —
этим варевом волглым и грешным, покапар дымит из подземного устья,и обратные братья его – облака —отдыхают в своём захолустье,
и закрою глаза, и обижусь, и пустьникого не найду. Никого не дождусь.И шепну: о моя золотая!До свидания, дети. Воздушный ли шар,
или всё-таки я отшумел, отдышал,книжки тощие переплетая?
«В небесах оскаленных огненный всадник несётся во весь опор…»
В небесах оскаленных огненный всадник несётсяво весь опор,а у меня – тлеет под сквозняком запах старого табакаи лимонной корки.Славное было начало, добрый топор, только с известных портам, где звучало слово – сплошные ослышки и проговорки,
там, где играло слово, брешет лисица на алый щит,заносящий копьё оглядывается и вздрагивает, но не сразуостанавливается у озера, где в камышах шуршитуж, и шелестит цветная галька в деснице заезжего богомаза.
Далеко ли по этой глади уплывут пылающие корабли —поражённые недругом? Чем я утешусь в скорби своей? Разведаже морской простор, даже дорога в тысячу лине начинается с землемерия и водобоязни?
Охладив примочкой саднящий продолговатый синякна щеке, руки выложив на одеяло, исходя постыднойревностью, я ворочаюсь на алых шёлковых простынях,осознавая, что ночь постепенно становится очевидной.
«…ах, как жалко людей – и не себя, я как-нибудь обойдусь…»
…ах, как жалко людей – и не себя, я как-нибудь обойдусь,я без памяти жизнь люблю, но давно уверен – за нейнаступает ночь,юноша длинноволосый на замызганной тушинской кухне пустьплачет навзрыд (в элегиях) о несчастной любви и проч.,
пусть улыбнётся, когда легковесный, напрасный стихсловно дыхание зайца, слетит с неопытных губ,юноша, мой лопух, оснащённый арсеналом дурныхобразов, общих мест, аккуратно ставящий перегонный куб
на газовую плиту и любующийся голубым огнёмс легкой и невесомой прожелтью, вздрагивающий от звонкателефонного, неурочного. Что же Господь о нёмдумает – если умеет думать? Ночь, ещё предварительная,высока
и морозна. Приглушённый проигрыватель. Окуджава. Днейвпереди – что снежинок, рифм – что астероидов, сна —вечность целая, а зачем, ради какого замысла? Вам видней,господин начальник, когда времена, галактики, имена
выкипают, словно из браги спирт, вряд ли сгущаясь там,где печаль уже неуместна, вряд ли, разбавленные водойродниковой, тешат пресыщенных олимпийцев. И я устал.Извини, если что не так под твоею сумеречной звездой.
«Значит, и ты повторник. Твой воздух едок, как фтор…»
Значит, и ты повторник. Твой воздух едок, как фтор,и одинок, словно в Дрездене, в сорок третьем году, инженер —еврей.Ключик к хорошей прозе едва ли не в том,чтобы она была не меньше насыщена, чем хорей
или, допустим, дактиль. Сгущённая во сто крат,жизнь не выносит пошлости. Вот тебе оборот:с бодуна пробормочешь невесть почему: Сократ,и вспоминаешь: цикута, бедность, старый урод.
Между тем он умел взмахнуть галерным веслом,и, отведав брынзы и лука, рыгнуть, и на даль олимпийских горнаправлять свой лукавый взгляд под таким углом,чтобы пот превращался в кровь, а слеза – в кагор.
Растворятся во времени бакелит, КВН, совнархоз, люминал.Даже сотням и тысячам неисправимых строк —шестерить муравьями в чистилище, где и намв лебеде и бурьяне, в беззвёздных сумерках коротать свой срок.
А как примешь известно чего, как забудешь про все дела —вдруг становится ясно, что вечный сон – это трын-трава.Ключик к хорошей прозе, мой друг, – чтобы она плылаот Стамбула под парусами, курсом на греческие острова.
ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ