Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице - Анна Александровна Караваева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды в погожий день Степан увидал в Бухтарме свое лицо, темнокожее, обросшее густой, жесткой, курчавой бородой, свои длинные, смякшиеся от редкого мытья волосы и нашел в себе что-то медвежье. Давним, давним сном казалось все пережитое в качкинском доме, но Веринькино лицо горело, как неизменный звездный огонь, родной, как своя душа.
Как волк под деревом, сторожил подошвы гор ненавистный и, казалось, навсегда брошенный им мир. На горных полянах согласье уже ослабело, одни хотели крепко осесть на землю и наживать добро, другие же в хозяйство врастали с развалкой, лениво, потому что от всего этого отвыкли, а главное — в безопасность не верили, в окончательное спасение от длинных щупальцев главной конторы.
— Эх, хоть бы ты была со мной, родненька-а! — тосковал Степан. Шло горное лето с прозрачными ночами, и девичье лицо казалось так близко — руку протянуть, и вот она, Веринька.
Марей ворчал:
— Здря ты, паря, городску себе облюбовал… А человеку, брат, и бабу надо выбирать свойскую, а не чужую… Здря за такой гоняешься. Бери алтайку лучше…
— Надо вот скореича в Аблайкит уйти, тамо, бают, вольно. Долю нашу, видно, не найдешь скоро-то… — хмуро отвечал Степан.
И ушли бы на Аблайкит, да встретил Степан в лесу охотника… Рассказал охотник, что Качки приедут гостить в горный форпост «Златоносная речка», а с ними, значит, и синеглазица любимая!
И Степан умолил Марея и Акима домчаться вместе до катунских истоков, а там, может быть, ждет удача: птицей из клетки бросится Веринька на широкую грудь Степана — и тогда ее, сияющую и покорную, хватай — и на коней.
Горный форпост
Форпост «Златоносная речка» — на горе. На валу возле ворот пушка, когда-то крашенная в зеленую краску, а теперь проржавевшая по самые колеса, будто вросшая в землю. Но невелика беда, что пушка форпоста «Златоносная речка» не стреляла — достаточно было одного ее вида. Царские укрепления в пушках почти что и не нуждались. В первые времена, правда, попаливали демидовцы в «дурье калмычье», что не хотело сразу отдать русским дорогих сердцу угодий. Но ведь не трубками же драться калмыкам, коли охотничьи их самострелы не страшны для солдатских ружей…
Совсем голы были руки у беглого бергальского люда, который крепостной вал чуял издалека.
Качки уже не впервые приезжали на «Златоносную речку». Гаврилу Семеныча манил сюда воздух вольный, не зараженный заводской гарью. Марью Николаевну тешили тающие взгляды и робкое обожание офицерской братии.
Марья Николаевна, раскинув шумящие роброны своего летнего платья из розового тарлатана, томно обмахивалась веером. Снисходительно посмеявшись над какой-то россказней комендантши Фирлятевской, начальничиха вдруг заметила, что у комендантши лицо свежее, глаза темные и блестящие, а алые губы приоткрыты, как чашечка цветка, что она молода. Даже обозлилась на себя супруга Качки, как это не сумела предвидеть себе этой помехи.
— Ах, душенька, что у вас сие за платье? Ах, ах!.. Мешок мешком!.. А матерьица-то!.. Ай-ай! Точь-в-точь у клюшницы моей прабабушки такая ж была. Да ведь, милая моя, вы урод в ваших нарядах… Прямо страсть, как вы нехороши в них, хоть… и приятно кое-чем лицо ваше… А туфельки ваши!.. Го-лу-у-бка-а!.. Разве ж сия обувь радость для женщины? Просто ящик для ноги, не более… Comme les sabots des paysannes en France[40]. Ах, прощенья прошу… Я запамятовала, что вы французского диалекта не знаете…
Капитанша вдруг встала, с ненавистью обдернув свое старенькое кисейное платье.
— Напрасно-с… Я… я… по-французски обучена тож… Папенька мой дворянин…
— На сколько душ?
— О, господи-и! Я-с… не приказчик… и… и… малой осталась от папеньки.
Комендантша убежала, всхлипывая, отчего подпрыгивали темные завитки на розовой шее.
Супруга Качки зато почувствовала глубочайшее удовлетворение, когда увидела по выглянувшему из куста улыбающемуся лицу горного ревизора, что он слышал весь этот разговор.
Комендантша слезно жаловалась мужу:
— Да неужто ж мне и защиты нет от подлой сей форсуньи?.. Так вот и топчет, так и топчет… Униженья от нее столь много терплю… Все пересмешила, как есть дурой и неряхой выставила… И все при мужчинах старается.
Капитан растерянно удивлялся:
— За что ж, миленькая, она тебя так? А?
— За что? Я молода, мне двадцать, а ей за четыре десятка… Я не крашусь, не малююсь, в рюмку не тянусь, а на нее без румян да сурьмы не взглянешь… Вот потому и пристает… Хоть бы ты, Петя, сказал, намекнул бы самому Гавриле Семенычу.
Фирлятевский испуганно отшатнулся и заморгал редкими светлыми ресницами, старчески потирая лысеющий лоб:
— Ох, батюшки! Уж и молвишь! Да разве я осмелюсь об сем доложить? Да ведь он меня в порошок, его превосходительство-то… Ушлет куда-нибудь к черту на рога, к самой китайской границе, на Аблайкитку какую-нибудь, вот и дохни там на грошах да в смертной скуке… А тут и в картишки можно перекинуться и… — его тощее лицо вдруг просияло, — и флора здесь богатеющая!
— Дурак! — со слезами крикнула капитанша. — Только и носится с гербариумом своим, все из-за сего готов забыть!
Фирлятевский виновато приглаживал жиденькие русые височки. Правда, неизменной его страстью были гербарии, которых насчитывалось у него не одна сотня листов и ящиков.
Жена не унималась:
— Пылит, пылит всем в глаза… Я, я… мы… а у самих долгу более, чем волос на голове… Нет купчишки в Барнауле, кому бы они не задолжали… Сюда приехали ныне тож из-за недостачи, небось по Парижем не наездишься каждый год… А ей, забияке, хватит ломанья: я-де горную натуру обожаю… У-у… ненавистная!.. Подлая, обманщица!.. Мужа старого водит за нос, из любовника правую руку мужу сотворила…
— Ш-ш!.. Матушка, не петушись! Молю!
— А я вот возьму да и покажу ее красавцу всякие галантерейства… И пусть злится, когда он на меня будет глядеть…
— Сашенька, женушка, опомнись! Аль загубить меня совсем порешила?
И жилистой, дрожащей рукой Фирлятевский закрестил жену.
Жена бешено сжала маленькие кулачки.
— О-ох! Даже сего я не смею… Так, значит, и кланяйся перед ней?
— Ну, что же делать-то?.. Подчиняйся высшим… Мал наш род, мелок, Сашенька, вот и маемся.
«Малость рода» всегда чувствовал комендант Фирлятевский как некое проклятье.
Назавтра Качка сказал ему:
— Отобедать со мной, государь мой и господа офицеры, милости прошу. И вас также, сударыня.
За обедом комендант Фирлятевский говорил робким голосом, горбился, не зная, куда деть худые ноги в залатанных сапогах, старый запятнанный сюртук, неуменье держаться за обильным этим столом, болтать