Я стою у ресторана: замуж – поздно, сдохнуть – рано! (сборник) - Эдвард Радзинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все-таки победил горбун. Вышел приказ в районе: забрать из дома всех молодых женщин и впредь принимать туда только стариков и слабоумных мужского пола. Именно в тот счастливый день, когда пришел приказ, он и увидел ясноглазую на перроне. И влюбился в нее. Овладела им какая-то хмельная смелость. И не задумываясь он привез ее в дом, хоть и боялся здоровую бабу: жил он с ней, и била она его.
Горбун закрылся в своей комнате и долго одевался во все новое. Потом тихонечко пронес в свой кабинет сладкое вино и конфеты. И вот он уже повел ясноглазую осматривать дом. А баба стояла на лестнице и темно глядела им вслед.
Сначала они прошли на мужскую половину. Держа ее руку в цепкой длинной руке, горбун церемонно ввел ее в залу. Это была парадная зала дома, с лепным потолком и яркой росписью: дебелая Венера рождалась в раковине и вокруг летали амуры. Роспись сияла: из круглых окон люков под потолком в залу входил странный свет белой ночи. Под этой росписью стояло множество фанерных перегородок. Перегородки делили гигантскую залу на узкие пеналы. В каждом – по четыре кровати. На этих кроватях, аккуратно застеленных конвертиком, сидели друг против друга старики и идиоты. Они ждали отбоя, и потолок, как небесный свод, висел над ними.
Горбун сразу отметил про себя, что некоторые кровати пустовали, это значило: их обитатели ушли любить в белую ночь. «Ничего, в понедельник приедут грузовички за вами, товарищи любители! В понедельник наведем порядок!» Ему было весело. Они сейчас миловались в лесу, а он, как Бог, знал наперед их судьбу.
Обитатели пеналов смотрели на горбуна преданными глазами. И он радовался, что ясноглазая видит это почтение. Ему не хотелось уходить. Над каждой кроватью висели фотографии в рамочках.
И хоть это было не положено врачами (чтобы не волновать стариков и идиотов), горбун разрешил им иметь эти фотографии – единственное их имущество на земле. В этом была его смелость, его вольнодумство, если хотите… Вот на фотографии – ребенок, обычный ребенок на руках у матери. Вот он подрос, он еще не выделяется среди сверстников, хотя лоб его чересчур велик. Вот он растет – и уже появился знак: глаза. Глаза идиота. А вот и голова и сам он вытянулись – и вот он стоит один (а с кем же ему теперь стоять?) посреди пустого двора…
Они перешли на женскую половину, и горбун окликнул крохотное, согнутое, сморщенное создание. Но старуха не ответила. Горбун сказал ясноглазой, что старухе девяносто лет и она уже не слышит. Старухе, которую окликнул горбун, и вправду было девяносто лет, но она слышала. Старуха эта была женой краеведа Рязановского, а еще раньше она была фрейлиной при дворе. А еще раньше ее привезли первый раз в Петербург, и под таким же потолком она танцевала свой первый бал… А потом уже она влюбилась и вышла замуж за бедного дворянина Рязановского. Революцию муж приветствовал. Во время перестрелки в семнадцатом году его убили на улице, а ее выгнали из квартиры как буржуйку.
А потом… Чего только не было с ней потом! И теперь, прожив бесконечную жизнь, она сидела, счастливая, под потолком своей юности. Счастливая оттого, что весь этот день у нее ничего не болело. Днем она даже вышла в поле, погуляла у церкви, осторожно, не срывая, понюхала цветы и, усевшись на скамейку у заросшего пруда, проиграла в своей памяти Шопена. Побаловав себя музыкой и цветами, она медленно возвращалась в дом. И, подходя к полуразрушенным колоннам, она подумала, что поняла! Если бы вернули назад ее молодость, ее довольство – она, может быть, и не взяла! Жить в довольстве – это грех, ведь на земле люди так мучаются. И сейчас, сидя на кровати, она молилась и благодарила Его за прекрасный день без боли и еще за то, что сейчас, после той музыки, стояло сейчас пред ней ясноглазое лицо крестьянской Богоматери.
Горбун и ясноглазая вышли в коридор, здесь пахло сыростью и мочой – сегодня мыли полы. Горбун провел ее в кабинет и, когда она села, попытался ее поцеловать. И тотчас отворилась дверь – и красная рука выволокла горбуна за дверь. Дверь захлопнулась, и послышались возня, удары по телу, визг горбуна…
Ночевала ясноглазая на скамейке у пруда.
Было раннее утро. Она проснулась оттого, что где-то рядом зашуршало и поднялся из травы идиот, длинный-длинный. Рядом, нежно прижимаясь к нему, стоял коротконогий женский обрубок. Ясноглазая слезла со скамейки и пошла-побежала прочь. Потом оглянулась: за ней, улыбаясь радостно и преданно, семенила крохотная женщина. Она узнала вчерашнюю дурочку: вислый живот торчит из байкового платья и бессмысленная улыбка на молодом лице.
Они шли рядом по липовой аллее. Открылся храм в конце аллеи. И в тени храма кладбище. Дурочка уселась на могильную плиту и, расчесывая блестящие волосы, тихонечко сказала:
– А ты не с комиссии? А то мы комиссию ждем. Комиссия за нами приедет.
Ясноглазая не ответила, она все смотрела. Двери храма были раскрыты, и оттуда веяло холодом: Пустые недавно побеленные стены, иконы лежали на полу штабелями вдоль стен.
– Службы нету. Батюшка помер, царство ему небесное, а другого не присылают. А под полом церкви господа бывшие лежат в белых склепах, – сказала дурочка.
Рядом с церковью в высокой траве стояло надгробие – Ангел с отбитыми крыльями и надписью на постаменте:
Сей памятник любви,Признательности нежнойВоздвигли дети-сироты отцуНежнейшему и матери любезной,Пускаясь без вождя в путь бед и суеты.
Сзади раздавался нежный смех дурочки. Это неслышно подошел высокий идиот. Он наклонился и молча водил губами по ее шее.
– Разлучать нас будут, – смеясь говорила дурочка. – Думают, мы не знаем. Все знаем. Про все донесение в город написали. Небось тебе с горбуном можно, а нам нельзя? Что ж, мы не люди, если я инвалидка?
Она была совсем не дурочка.
У дома уже стоял грузовик. В кабине торчала голова шофера. Горбун стоял у грузовика очень важный, с портфелем. И рядом краснела пудовая баба.
– Тебя дожидаются, – сказала баба ясноглазой. Потом обратилась к горбуну: – Вези ее, чтоб духу ее здесь не было. А чего узнаю – голову оторву…
Ясноглазую посадили в кабину между горбуном и шофером.
Как только они отъехали, шофер снял одну руку с баранки и чуть обнял ее.
– Поедем-поедем, – торопливо говорил горбун, – а то здесь неспокойно: в Георгиевском, говорят, злодей объявился, магазин ограбил, часы взял и пинджак импортный.
– Видать, на танцы человек собрался, – не выпуская ее плеча, сказал шофер.
– А на тебе, кстати, пинджак новый.
– А я и ограбил, – сказал шофер и совсем прижал ее.
Машину качнуло. Шофер был сильно пьян.
– Пьешь? – хмуро сказал горбун.
– А ты что – жрешь ее, что ли? Не нравится тебе, горбатая рожа, что я к твоей Машке прислонился? Сам хочешь? Вы ведь, горбатые, специалисты бюллетень в урну опускать.
– И где ж ты выпить успел?
– А в пивной. Там хвост стоит. Ну, продавщица с заднего проходу мне и дала. – Он захохотал. – Я тебе на любой вопрос так отвечу, что даже тебя, горбатого, в краску вгоню. Ты знаешь, кто я? Пожарник добровольный. У нас в субботу соревнования. Мы учебно поджигать будем и тушить. Так что если мне теперь кто не пондравится, я по учебе его дом сожгу. Понял, горбуля, на что намекаю?
– А не боишься так говорить?
– А чего бояться? Бога нету, а милиция пускай сама меня боится. Ничего не боюсь! Я когда на Клавке женился – восемь лезвий в рот засунул и разжевал. Все Клавку напугать хотел. Но не пугается сучка. Тогда я в два ряда пуговицы себе на тело пришил – спроси у Клавкиного бати. Я руки резал – два надреза сделал. Я корову в хлеву отодрать хотел, меня от нее вилами гнали, потому что я дикий человек. Я люблю, чтоб меня боялись. Вот как ты сейчас боишься, горбатая рожа. А Клавка не испугалась. Видать, ослаб я после посадки. Слушай, горбун, ты корявый, горбатый, а я тебя вожу, а не ты меня. А почему? Чем я хуже? Я все могу. Я вон из машины этой полмотора продал, а она все ходит. Потому что выхода у нее нету. Когда выхода нету…
Они въехали в лес.
– Ну, давай отдохнем, что ли… Я, кума, веселый! – И шофер рывком выдернул ее из машины.
Горбун начал тонко кричать, бросаться на шофера, но тот, хохоча, отшвырнул его на землю. Шофер был сильно пьян, но не шатался, крепкий был шофер.
Она нелепо вытянула руку, отталкивая его, но он, все хохоча, легко заломал ей руки. Бабы обычно кричали, когда он вот так заламывал им руки. И, бросая их на землю, он душил их крик, затыкая губами их слабые губы. А эта была точно неживая.
«Не боится. Видать, точно ослаб», – думал шофер, наваливаясь.
Она молча, жалко выкручивалась телом, и вдруг шофер замер. Странно дернувшись, захрипел, начал сползать…
Она увидела над собой длинную фигуру. Идиот стоял во весь свой непомерный рост и улыбался, блестя радостными глазами. Шофер лежал ничком, и нож меж ребрами был нелепый и кривой, похожий на заводную ручку. И горбун, тоже с ножом в спине, лежал недвижно и тихо в стороне. Они были теперь совсем спокойные. Как мох, как пни – потому что стали частью земли. А идиот, радостно стряхивая с себя сено (он всю дорогу хоронился под сеном в кузове), засмеялся и пошел прочь. И всю дорогу он смеялся и приговаривал: