Том 3. Публицистические произведения - Федор Тютчев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отметив методологические и личностные особенности книги, П. А. Вяземский и многие другие ее критики оставили без внимания отмеченную Тютчевым в письме к жене от 14 июля 1843 г. завороженность автора архитектурой Московского Кремля и православных храмов (нечто подобное испытал более четверти века назад Наполеон), церковным пением, некоторыми чертами характера русских, таинственным величием страны, которое его страшит и одновременно восхищает (см. об этом: Кожинов В. Маркиз де Кюстин как восхищенный созерцатель России // Москва. 1999. № 3. С. 164–169). По его впечатлению, Россия на всем огромном протяжении «внимает голосу Бога» и являет собой «удивительное государство»: «…никто более меня не был потрясен величием их нации и ее политической значительностью. Мысли о высоком предназначении этого народа, последним явившегося на старом театре мира, не оставляли меня на протяжении всего моего пребывания в России» (Кюстин. Т. 1. С. 20).
Подобные мысли озадачивали многих читателей. Например, К. К. Лабенский замечал: «…как ни странно, г-н Кюстин, утверждая на одной странице, что мы обречены на гибель, на другой немедленно прибавляет, что мы безмерно сильны и способны еще раз явить миру зрелище великого нашествия» (цит. по: НЛО. 1994. № 8. С. 137). А. Я. Булгаков в письме к П. А. Вяземскому от 22 декабря 1843 / 3 января 1844 г. восклицает: «И черт его знает, какое его истинное заключение, то мы первый народ в мире, то мы самый гнуснейший!» (там же. С. 124). К. А. Фарнгаген фон Энзе в письме к П. А. Вяземскому от 28 декабря 1843 / 9 января 1844 г. констатирует, что сквозь ненависть ревностного католика «у автора проступают, быть может, помимо его воли, выводы весьма лестные как для нации, так и для правительства; прежде всего, сам император предстает на страницах этой книги в качестве фигуры величайшего исторического масштаба, и этот образ оказывается тем более лестным, что нарисован рукою явного недоброжелателя ‹…› Вдобавок, господин де Кюстин безусловно искренен; он передает дело в ложном или извращенном свете, но лишь потому, что сам обманут» (там же. С. 137).
Под «обманом» К. А. Фарнгаген фон Энзе имеет в виду мнения русских либералов (П. Б. Козловский, А. И. Тургенев, Н. И. Тургенев), которые, по его словам, «с удовольствием изображают Россию в самом мрачном свете», смысловые акценты и лексика которых в этом изображении («деспотизм», «рабство», «азиатский народ» и т. п.) отчасти совпадают с таковыми в зарубежной печати и которые в частных беседах с маркизом в определенной степени преформировали точку зрения будущего путешественника, а в целом с наибольшим удовлетворением встретили его книгу. Последняя, писал 19/31 июля 1843 г. Н. И. Тургенев брату, «носит на себе отпечаток истины в главном характере того, что он описал. Подробности могут быть неточны, но сущность русского быта справедливо и точно изображена и в ярких чертах ‹…› Что книга эта будет полезна и для Европы и для России, в том не сомневаюсь ‹…› Русские обязаны будут взглянуть в это зеркало: отражение их образа конечно устрашит их: но вина не зеркала, а оригинала» (там же. С. 120–121).
Подобные оценки возрождаются у ряда современных отечественных исследователей, повторяющих, что автор «России в 1839 году» может ошибаться в частностях, но точен в целом, верен по сути, и согласно цитирующих, например, мнение своего зарубежного коллеги (Tarn J.-F. Le marquis de Custine, ou Les malheurs de l’exactitude. P., 1985. P. 518–519), что у Кюстина «страшные картины якобинского деспотизма» оттеняют «еще более страшные картины деспотизма царского, российского» (цит. по: Мильчина В. А., Осповат А. Л. Комментарии // Кюстин. Т. 1. С. 512).
Кюстиновское мифотворчество, нередко склоняющееся к карикатуре или шаржу, но принимаемое за исторический анализ, было широко использовано в период «холодной войны» (см. об этом: Мяло К. Между Востоком и Западом: Опыт геополитического и историософского анализа // Москва. 1996. № 12. С. 89–95). Необходимо подчеркнуть, что использование на Западе кюстиновского усеченно-гипертрофированного образа «варварской» и «деспотичной» России в идеологических и политических целях соседствовало со стремлением более объективно оценить его книгу. Так, американский исследователь Дж. Ф. Кеннан хотя и склонен отождествлять описанную маркизом Россию Николая I с Россией Сталина и Брежнева, все-таки вынужден признать, что тот увидел лишь «одну Россию» и не увидел «другую», в которой проявились высокие «интеллектуальные и духовные качества русского народа» (Kennan George F. The Marquis de Custine and his «Russia in 1839». Princeton, New Jersey, 1971. P. 124). Французский исследователь М. Кадо раскрывает особенности писательской манеры А. де Кюстина, когда тот ограничивается «живописными набросками, не имеющими большого значения», прибегает к «широким обобщениям, отделенным от увиденных вещей» или злоупотребляет свободой эпистолярного стиля: в результате, например, «у западного читателя может сложиться впечатление, что Николай — это новый Петр Великий, но также и новый Иван Грозный. Кюстин в совершенстве владеет такими намеками и инсинуациями» (Cadot. P. 190). По убеждению М. Кадо, для объективного отношения к труду путешествовавшего маркиза следует учитывать и его психологическое своеобразие: «Современный читатель, конечно, не станет искать исторических уроков и наставлений в “России в 1839 году”: он более заинтересуется патологическим влечением Кюстина к сценам ужаса и жестокости. Только психолог смог бы в достаточной мере описать и объяснить столь очевидный случай садомазохизма. Но, на наш взгляд, невозможно понять “Россию в 1839 году”, не акцентировав эту глубокую наклонность автора книги» (там же. С. 197).
Для понимания «книги господина Кюстина» (и реакции на нее Тютчева), которая, по выражению М. Кадо, в некоторых отношениях напоминает «черный роман», важно вернуться к отмеченной выше завороженности автора религиозностью, величием и мощью русского народа и государства, тайну которых он не стремится разгадать, а, напротив, как бы заслоняется от них, растворяет их в негативной беллетризованной публицистике, всюду выделяя и подчеркивая в своих размышлениях и «историях» прямо противоположные стороны ничтожества и пустоты национального русского бытия. Министр народного просвещения С. С. Уваров, готовя так и не осуществленный проект фундаментального историософского опровержения сочинения французского путешественника, вопрошал по этому поводу: «…если бы общество, насчитывающее 60 миллионов человек, было устроено так, как утверждает автор, и на тех основаниях, какие он ему приписывает, оно не смогло бы просуществовать и суток. Сам же факт, что оно существует, обладает устрашающей мощью и развивается, доказывает, что начальная посылка книги неверна, что рассуждения автора противоречат и реальности, и его собственным выводам ‹…› и если Россия хотя бы на мгновение приняла бы тот облик, который приписывает ей г-н де Кюстин, она давно бы уже рассыпалась с ужасным грохотом» (цит. по: Мильчина В. А., Осповат А. Л. Петербургский кабинет против маркиза де Кюстина: Нереализованный проект С. С. Уварова // НЛО. 1995. № 13. С. 274–275).
По убеждению С. С. Уварова, страницы возможного опровержения «России в 1839 году» должны быть «проникнуты глубоким знанием нашей страны и пониманием важнейших исторических принципов, лежащих в основе ее устройства», что принципиально отвергнуто А. де Кюстином. В превратно-укороченной методологии последнего Россия, вынужденная на протяжении многих веков защищаться от агрессий мирового масштаба (в том числе и наполеоновской) и спасать Европу от азиатских вторжений, выставляется именно таким захватчиком по самой своей природе и как главная угроза западной цивилизации. Словно солидаризируясь с С. С. Уваровым, Тютчев полагает, что такой «водевильный» подход с его «противоречивой» и «перевернутой» логикой опровергается по сути полнотой исторического знания и его соответствующей религиозно-философской интерпретацией. Именно антикюстиновская, «длинная» и «полная» методология лежит в основе историософской публицистики Тютчева. Возражения А. де Кюстину носят и конкретный (хотя и открыто не обозначенный) характер (см. далее коммент. к разным статьям). Они, как и тютчевский подход в целом, не теряют своей актуальности, поскольку «Россия в 1839 году», выдержавшая в 40-х годах XIX в. более двадцати изданий в Париже, Брюсселе, Лондоне, Лейпциге, Копенгагене и Нью-Йорке, до сих пор остается своеобразной настольной книгой русофобов. О поэтическом споре Тютчева с А. де Кюстином в стих. «Эти бедные селенья…» см.: Воропаева Е. Тютчев и Астольф де Кюстин // ВЛ. 1989. № 2. С. 102–115.
…умственного бесстыдства и духовного разложения — характерной черты нашей эпохи… — Здесь Тютчев впервые обнаруживает свойственное его мышлению внимание к выявлению не видимого для большинства скрытого отрицательного потенциала в новейших гуманистических, реформаторских, эмансипаторских, научно-материалистических устремлениях и идеях своего времени, к снижению психического уровня человека и обесцениванию духовного содержания его деятельности. В дальнейшем он в самых резких выражениях и в том же смысле оценивает нравственное состояние современного общества («все назойливее зло», «век отчаянных сомнений», «страшное раздвоение», «призрачная свобода», «одичалый мир земной»), которое утрачивает абсолютную Истину и религиозные основания жизни, заменяя их мифами прогресса, науки, разума, народовластия, общественного мнения, свободы слова и т. п., маскируя обмельчание и сплошную материализацию человеческих желаний, двойные стандарты, своекорыстные страсти и низменные расчеты.