Somniator - Богдан Тамко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мои последние полгода в армии были грезами о новой жизни. Я знал, что вернусь свободным человеком, никому не должным, не обремененным отношениями и уставом, что я сам буду волен творить свою судьбу. Мне хотелось начать бизнес или любое другое дело, поменять институт и найти новую работу. Но уже месяц на гражданке заставил меня, мечтателя, спуститься с небес на землю. Я понял, что мне нужны деньги и нет ничего проще, чем вернуться в свой банк и восстановиться туда, благодаря статье увольнения по причине ухода в ВС РФ. Что я и сделал. Было лето, поэтому я вновь работал днем, как в былые времена. Клянчить у отца деньги на отдых я не стал – итак достаточно прохлаждался на свежем воздухе после госпиталя. Почти весь состав в банке поменялся за этот год, кроме начальства, поэтому практически все молодые кассиры не могли понять, кто я такой, и почему старые сотрудники со мной столь приветливы.
И жизнь потекла заново. Такая же рутинная и одинокая, как раньше. Я даже снова начал ходить в наше любимое с Дианой кафе. И вроде все было хорошо, но одна деталь не давала мне покоя – моя война. Как же мне хотелось кричать об этом! Поделиться, обсудить, поплакать вместе, но сделать такого было не с кем. К тому же, светя документами или шрамом на подмосковных пляжах, я столько раз врал про эту рану на учениях, что уже сам стал верить в свою историю. Мне начало казаться, что я даже помню того парнишку, который по неосторожности подстрелил меня. В конечном итоге, когда из-за грозы мое плечо разболелось посреди ночи, я подскочил к компьютеру, полез в интернет и начал искать.
Я перелопатил сотни сайтов, форумов, групп в социальных сетях – ничего. К семи утра я уже сидел с опухшими глазами, но все было безуспешно. Ни одного следа, ни одного упоминания о моей войне. Мне вспомнилась история с Дианой. Ну почему же я не могу найти подтверждение самым значимым событиям в моей жизни? Может, я их выдумал? Да ну! На психа я не похож, всего лишь мечтаю много, к тому же слишком уж ярко все сидит в моей памяти. Видимо, участь моя такова – терпеть и молчать.
В итоге не поспав, я поплелся на работу, весь день засыпая над чертовыми бумажками…
Надо что-то менять! Надо срочно все менять!
Это не жизнь.
Работа, кафе, дом, работа – и так до бесконечности.
Сколько это будет продолжаться? До самой пенсии?
Каждый день отдавать восемь-двенадцать часов на дядю, который чешет пузо где-нибудь на Гавайях или в своем пентхаусе?
А где жизнь?
Где сама жизнь?
Мне уже двадцать один год, а я не добился ничего. Старики посмеялись бы, услышав это, но я-то знаю, что семья свяжет руки узлами. А тогда уже менять нельзя будет ничего. Годам к тридцати, пожалуй, будет самое время отдать себя жене и детям, а продолжать трудиться в это время в офисе просто недопустимо.
Я шел домой в раздумьях, почему наше свободное и вольное в выборе поколение так легко принимает жизнь по режиму «работодатель-сотрудник». Берет, как данное, словно впитывает с молоком матери. Да потому что так и есть! С малых лет нам вбивают в голову, что мы должны получать образование. А почему? Для того, чтобы быть интересными и эрудированными? Стать развитыми? Нет, для того, чтобы работать! На протяжении всего детства, отрочества и юности нас вакцинируют идеей о том, что мы должны работать на кого-то, зарабатывать, чтобы обеспечить будущее своей семье, подарить на старость самому себе пенсию из собственных же налогов. Спору нет, системе это нужно. Но ведь система никогда не мыслит с точки зрения индивида, она заботится о собственной целостности. Нужны уборщики, инженеры, продавцы, учителя, но не все же поголовно, Боже! Нам с детства не дают выбора. И лишь единицы из тысячи доходят до моих мыслей, а еще меньше решаются предпринять что-то за ними следующее.
Почти дойдя до своего подъезда, я резко развернулся и направился в сторону метро. С работы из-за своего состояния мне удалось отпроситься пораньше, поэтому время позволяло сделать то, чего я теперь хотел. Уверенным шагом зайдя в деканат, Наполеон Мрия забрал свои документы из театрального института, чтобы не вернуться туда больше никогда. Войдя в квартиру и швырнув на стол аттестат, я прильнул губами к синтезатору и сказал:
– Теперь никто не будет ставить мне рамки по поводу того, каким образом мои пальцы будут ложиться на твои клавиши!
Давно мне не было так легко. Помимо эйфории от первого сделанного шага в сторону изменения своей судьбы, душу грел дополнительный факт: мне больше негде будет видеться с Лолитой.
А что же дальше? Ну, придется стать одним из лучших сотрудников, терпеть график и обязанности ради повышений, затянуть пояс, но копить, копить по пути к своей цели.
И в таком ключе система стала мне уже не столь ненавистна, ведь я собирался воспользоваться ею, чтобы потом, взяв все необходимое, внезапно предать. Как предавали меня, точно так же отнимая все самое ценное. А что может быть для системы дороже денег, ха? Разве что целостность… Но один отщепенец будет всего лишь мелкой царапиной на этом огромном, гниющем теле.
Глава 24
Так началась моя фанатичная жизнь. В банке все не могли на меня нарадоваться – я кипел, выдавал идеи, перерабатывал и стал с виду страшным трудоголиком. К тому же мой образ жизни стал совершенно аскетичным: я только работал, ел, читал и спал. Никаких удовольствий, только самая необходимая одежда, исключительно техническая литература по звуковому оборудованию и музыкальным программам. Недопустим был любой субъективный взгляд на искусство с точки зрения какого-нибудь автора или критика – одна лишь голая теория. Музыку я слишком хорошо чувствовал сам. Ни о каком автомобиле не могло быть и речи. Все мои доходы откладывались на депозит в мой же собственный банк на условиях, намного более выгодных, чем у простых клиентов.
Не успел я и глазом моргнуть, как прошло полгода. Мой пыл не утихал, и только одно обстоятельство портило всеобщую картину моего движения к счастью – отец был совсем плох. Он чах на глазах. Я видел, что его убивают сигареты, но менять что-то на такой стадии уже было поздно, поэтому я не стал лишать его этой гадкой радости. А чем больше папа кашлял, тем яростнее он курил. В ноябре мы подтвердили давно ожидаемый мною рак легких, а за неделю до Нового года отец слег в больницу с постоянно вылетающими из горла сгустками черно-красной дряни.
Мы оба все прекрасно понимали. Да и врачи, видя наше восприятие, ничего не скрывали. Я только попросил не называть сроков. Отец совсем отощал, глаза и щеки впали, но каждый раз, просыпаясь и видя меня рядом, он улыбался, и в его глазах сияло настоящее счастье.
– Знаешь, сын, – как-то заговорил папа, проснувшись посреди ночи, – у меня была достаточно никчемная жизнь. Несколько пустых женщин, наука да телевидение, в котором я всегда за кадром. Никаких путешествий, банкетов в мою честь, да и вообще рассказать нечего толком… – он засмеялся, а потом этот хохот перерос в неистовый кашель, который каждым толчком пораженных легких вонзал мне нож в сердце. Я вытер салфеткой слизь с губ отца и сел рядом с ним, взяв его за руку.
– Но, Наполеон, когда я вижу, как ты сидишь здесь каждый день, прямо как я с тобой, младенцем, пеленая тебя, потому что на подгузники не было денег, когда просыпаюсь и понимаю, что ты, уставший, задремал на стуле, я лью слезы счастья.
Мы оба смотрели друг другу в красные от плача глаза и, по сути, этих слов даже не было нужно.
– Вот и сейчас я плачу, сын: ты – мое единственное достижение. Ты и есть вся моя жизнь. И спасибо твоей покойной матери за то, что она дала мне тебя, несмотря ни на что. Если я встречу ее на небе, то поцелую руку этой женщины в благодарность за Наполеона Мрию, сидящего у смертного одра своего никудышного отца.
Я бросился папе на шею, и мы вместе рыдали друг другу в плечо так, как, наверное, не плакал еще никогда ни один из нас. Больше отец не говорил. Он спал, просыпался время от времени, смотрел на меня и снова засыпал. Через неделю после Нового года, на Рождество, единственный близкий мой человек ушел от меня навсегда. Папа умер.
И вот тогда пришло время моей агонии. В то время, как церкви били в колокола и славили рождение Сына, я орал в подушку в теплой палате и оплакивал смерть отца. Пока эти пару недель он лежал, умирая, я не ощущал того, что папа уходит – для меня он был просто болен. Несмотря на все понимание ситуации, осознание пришло только тогда, когда в убаюкивающих меня в детстве руках перестал биться пульс. В этот и только в этот момент я понял, что теперь у меня никого больше нет. Вообще никого!
Взяв себя в руки, я договорился с врачами обо всех последующих процедурах и ушел домой. Квартира почему-то стала казаться мне еще более пустой, несмотря на то, что отец-то здесь не жил со мной все последние годы. Я разделся, сел, а не встал под душ и понял, что больше не могу плакать. Рыдать, орать, стонать силы были, но все мои слезы остались в больничной подушке.