Первые шаги жизненного пути - Наталья Гершензон-Чегодаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сам парк был прелестен. Мне кажется, что больше никогда я не видела такого красивого парка, который в то же время отличался удивительной приветливостью и уютом. В нем росли только южные деревья и кустарники, большая часть которых была мне совсем незнакома. Особенно меня поразили магнолии с толстыми, как бы восковыми листьями, рододендроны и остролистник, на котором зимой появились красные ягодки.
В парке воздух был душистый и влажный. Зимой в Ба-денвейлере почти все время было тепло, часто — туманно, а воздух был мягкий и влажный.
Прожив в Баденвейлере 2–3 месяца, мы уже знали в лицо большинство мелких лавочников, ремесленников, владельцев кофеен, почтальонов и т. д. И нас все знали, так что встречали на улицах и в магазинах как старых знакомых. Некоторых людей я хорошо помню.
Недалеко от нашего пансиона на тихой улице находилась лавка, принадлежавшая старику. Там можно было купить все, что угодно, но все товары были застарелые, лежалые; папа заходил в нее покупать папиросы. Как хозяин лавки сводил концы с концами — трудно сказать; мы были едва ли не единственными его покупателями. Папа часто беседовал с этим стариком, имевшим очень колоритную внешность. У него была крупная голова, обросшая седыми локонами и такой же бородой. Старик был одинок и грустен. Он рассказывал, что на войне убиты оба его сына и он остался совсем одиноким. Его лавка, пустынная и запыленная, казалась такой же заброшен-ной и одинокой, как ее хозяин.
Помню другой магазин на бойком месте, где торговали два похожих друг на друга молодых брата, веселых и элегантных, владевших французским и английским языками.
Мы дружили с владельцами единственной в Баденвейлере кондитерской. Это были пожилой отец и две дочери — девушки не первой молодости. Когда мы заходили в их магазин, они всегда приветливо с нами беседовали. Эта кондитерская своей патриархальностью чем-то напоминала франкфуртскую кондитерскую, описанную Тургеневым в романе "Вешние воды". Все печенья делались домашним способом самими хозяйками. В двухэтажном домике магазин занимал нижний этаж, а наверху, куда вела уютная лестничка, помещалась квартира отца с дочерьми.
На площади против отеля "Ромербада" в одном из домов жил зубной врач Марион.
Мне часто приходилось бывать у него, т. к. у меня были очень плохие зубы. Помнится, он мне поставил одну за другой двенадцать металлических пломб и сделал это навечно, так что они продержались десятки лет — до тех пор, пока вообще существовали эти зубы.
Из местных знакомств наиболее тесным и милым оказалась приглашенная вскоре нашими родителями для занятий со мной и Сережей немецким языком фрау Трей. Очень быстро сложился уклад нашей жизни на новом месте. Обычно после завтрака мы готовили свой немецкий урок, а потом шли всей семьей гулять. Бродили по дорожкам прелестного парка и по главной улице Баденвейлера. Дальше заходили редко, т. к. погода стояла сырая и нередко туманная. Домой возвращались часов в двенадцать. В половине первого обедали, после чего папа и мы с Сережей отдыхали. Папа нередко лежал на кушетке возле открытой двери балкончика. В четыре часа нам приносили в наши комнаты чай, после чего приходила на один час фрау Трей. Ужин полагался в 7 часов, но обычно запаздывал. Между ужином и сном чаще всего мы играли в карты, обычно в короли.
Папа выписывал для нас русские книги из Берлина. Кое-какие книги мы привезли с собой. Помнится, мы с Сережей долгое время читали роман Теккерея "Ньюкомы", изданный в четырех томах. Первые три тома показались мне скучными, зато четвертый так увлек, что трудно было оторваться. В Баденвейлере я впервые прочла "Войну и мир", которую присылали из Берлина том за томом. Окончив очередную часть, я не могла дождаться получения следующей книжки; перерывы в чтении романа казались мне несносными.
В числе немногих обитателей нашего пансиона были две русские дамы из Ревеля, с которыми мы познакомились. Как-то они явились к ужину особенно нарядными и возбужденно-веселыми. Они рассказали нам, что были в ресторане отеля "Ромербад", где подают отличный кофе с пирожными, играет музыка и по вечерам танцуют. Нас заинтересовал их рассказ, и в ближайшее воскресенье мы под вечер туда отправились. Отель "Ромербад" показался мне чрезвычайно роскошным. Вероятно, так оно и было, т. к. обитали в нем преимущественно американские богачи и титулованные особы из разных стран. Посещение ресторана "Ромербад" стало единственным развлечением, нарушавшим монотонность установившегося уклада нашего существования. Ресторан этот представлял собой большой двусветный зал с куполом и с хорами, где были два ряда галерей, завешанные желтым занавесом.
Интерьер его был отделан очень пышно и, вероятно, безвкусно. Посетители сидели за накрытыми столиками с желтыми скатертями. Посередине зала оставалось порядочное место для танцев. По сторонам были уютные ниши. В одной из ниш у двери стояло пианино.
Как и во все время нашей заграничной поездки, я особое внимание обращала на людей, которые занимались обслуживанием посетителей ресторанов, постояльцев гостиниц, пассажиров поездов и т. д., испытывая к ним повышенную симпатию и сочувствие.
В ресторане "Ромербад" такими людьми оказались лакей и музыканты. Последние вызвали мой особенный интерес. Дело было не только в том, что эти два человека — скрипач и пианист — выполняли очень тяжелую работу, играя почти без перерывов по несколько часов подряд, а также и в том, что они были блестящими мастерами своего дела. Тогда недавно вошли в моду фокстроты, танго и вальс-бостон. Мелодии были красивые, то грустно-лирические, то бравурные. Худенький пианист с тонким лицом и скрипач, обладавший бет-ховенской головой с львиной гривой (оба одетые в черные фраки), играли артистически. Особенно привлекал внимание своим темпераментом и разнообразием движений скрипач.
Танцующая публика производила совсем другое впечатление. Я глазела на нее с неприкрытым любопытством, т. к. первый раз в жизни видела представителей богатейших слоев европейского общества с присущей им чванливо-горделивой осанкой. Поражала меня роскошь одеяний — мужских сюртуков и смокингов и женских вечерних туалетов, украшенных мехами и усыпанных драгоценностями.
Особенно удивительными казались разряженные, все в бриллиантах танцующие старухи. Поражала и господствовавшая в те годы манера танцевать, при которой под любую музыку пары еле передвигали ноги, а тела танцующих оставались застывшими, словно проглотившими аршин. Некоторые персонажи запечатлелись в моей памяти. Помню одного мужчину не первой молодости, лицо которого монгольского типа напоминало маску мертвеца. Он был неизменным посетителем ресторана и одним из самых ревностных танцоров. Запомнила я также молодую высокую блондинку с ненормально выпуклыми глазами — очевидно, больную базедовой болезнью. О ней рассказывали как о невесте с миллионным наследством. Запомнилась мне и другая миллионерша — старуха американка, на сморщенной шее и подагрических руках которой сверкали десятки драгоценных камней.
Крепкий ароматный кофе, к которому нам подавали по большому куску сливочного или шоколадного торта, казался нам чуть ли не пищей богов. Особенно наслаждалась мама, т. к. недоступные в течение ряда лет кофе и пирожные всю жизнь были ее любимыми лакомствами.
Главным нашим развлечением, вернее, главной радостью, а для нас с Сережей и чуть ли не смыслом жизни являлись письма из России. Получали мы их много и часто, но нам все казалось мало.
Ежедневно утром, после завтрака, мы начинали напряженно ждать почтальона и не уходили гулять до тех пор, пока он не проходил.
Когда мы слышали его тяжелые, размеренные шаги в коридоре второго этажа, где находи-лись наши комнаты, у нас сердце замирало от волнения: постучит ли он в нашу дверь? И если в дверь раздавалось несколько громких ударов, мы вскакивали со своих мест и бросались ему навстречу.
Чаще всего писала нам Лили. Приходили письма от дяди Бумы, от маминых родных. Но мы со страстью ждали писем из колонии. Очень часто почтальон извлекал из своей сумки толстый конверт, набитый сложенными в квадратики маленькими записочками от ребят и взрослых колонистов. Записочки были написаны на плохой, грубой, почти оберточной бумаге, бледными чернилами или карандашами. Но как они были нам дороги! По скольку раз мы их перечитывали!
Мы с Сережей очень сильно тосковали о России, а о колонии особенно. Что касается меня, то я была исполнена самых патриотических чувств. Немцы в массе мне не нравились, казались толстокожими, туповатыми и сентиментальными. Помню, как с юношеской ригористичностью я говорила, что в последнем русском человеке — даже преступнике — больше содержится божеского начала, чем в любом, самом лучшем немце.
Мама наслаждалась физическим отдыхом и относительным душевным покоем. Зато папа, по-видимому, сильно тосковал и тяготился вынужденным творческим бездельем. Не помню, чтобы он говорил об этом при нас (может быть, только наедине с мамой). Я узнала о его душев-ном состоянии тех дней почти через 40 лет, когда получила оттиск от одного американского русского журнала, в котором были опубликованы папины письма к В.Ф.Ходасевичу. 5–6 писем было послано из Баденвейлера. Привожу несколько выдержек из этих писем.