Одсун. Роман без границ - Алексей Николаевич Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они наконец уходят спать, а мы продолжаем сидеть у огня. Анна просит у меня закурить, я ловлю ее виноватый взгляд, обращенный к отцу Иржи, – похоже, это ее симметричный грех перед мужем. Даю ей сигарету и подношу уголек, чтобы прикурить, – ни спички, ни зажигалку у костра использовать нельзя, да и аромат будет не тот, – с ней мы курим, а с ним пьем, и в эти минуты я ощущаю их не как своих хозяев, благодетелей, от которых завишу, – нет, они просто мои друзья, он чуть старше, она моложе, и мне хочется, чтобы они рассказали мне свою историю. Как познакомились, давно ли женаты, почему все-таки уехали из города и живут здесь, служил ли на самом деле Иржи в советской воинской части или же Одиссей это присочинил. Но правила нашего общения таковы, что вопросы здесь задаю не я. Мое дело – рассказывать о том, что было дальше. Но уже не в День Победы.
Звездочка
А дальше все было, друзья мои, очень неважно. Главным образом потому, что мы не были к этому готовы и жили с иллюзией, что все наши беды, как смерть Кощея Бессмертного в игле, заключены в коммунистах. Стоит их только прогнать, как жизнь сразу наладится. Я хорошо помню чувство, с каким мы с Катей шатались по шальной Москве в первые дни после путча и глядели, как загулявший, жаждущий продолжения митинга народ собирается на Старой площади и кричит про партийные архивы, которые ни в коем случае нельзя позволить уничтожить, а потом поднимается к «Детскому миру» и принимается скидывать памятник Дзержинскому, грозясь взять штурмом КГБ. Это намного позднее я прочитал, как опасно это было, и комитетчики, которые все эти дни просидели в своих кабинетах и одному Богу ведомо, что о происходившем воображали, могли начать стрелять, а Дзержинский – урони его толпа на землю – запросто пробил бы асфальт и покалечил людей в подземном переходе под площадью своего имени. Но кто тогда об этом задумывался? Всем казалось, что мы разгребаем последние завалы, которые мешают началу доброй, достойной жизни.
Однако жизнь не только не налаживалась, а напротив, делалась день ото дня все злее.
Наш знаменитый издательский дом на Разгуляе вдруг зашатался, как железный Феликс, точно и его кто-то надумал сокрушить. То невероятно радостное свободное чувство, что нет больше Главлита и не надо с каждой версткой тащиться в Китайгородский проезд и ругаться с занудной цензурой, очень быстро ушло. Зато открылось другое. Большое неповоротливое издательство со всеми его отделами, редсоветами и редколлегиями, миллионными тиражами и подпиской, за которой когда-то ночами стояли люди, стало проигрывать непонятно откуда взявшимся маленьким редакциям, совместным предприятиям, желтым журнальчикам и прочим флибустьерам. Они пекли книжки, не заботясь ни о качестве бумаги, ни об ошибках и опечатках, и нас опережали. Бежали впереди, издавая дешево, безобразно, быстро, без какой-либо редактуры, с кошмарными безвкусными обложками, в мягких переплетах, на газетной бумаге, и мой добрый Альберт Петрович приходил в отчаяние и ярость, видя, как попираются святые для него имена. Однако мы еще не знали тогда, не догадывались, что во главе Гослита встал человек, который через несколько лет поставит его уничтожение себе в заслугу.
Это произошло не сразу, но я замечал, как закрываются кабинеты, пустеют коридоры, и если раньше работать в этом хитроумном здании-лабиринте считалось невероятно престижным, то теперь отсюда многие уходили: одни по своей воле, другие – нет, но всех гнало безденежье. Однако у них были связи, знакомства, опыт работы, а куда было деваться мне и для чего я мог вообще в этой жизни сгодиться?
Многие вещи я забыл или могу перепутать их очередность, я затрудняюсь сказать, когда именно скакнули цены и появились продукты, но помню, например, сыр. Да-да, матушка Анна, сыр! Дело в том, что его долгое время в магазинах не было – ну просто никакого сыра. Мы даже пробовали с Катей варить его из кефира, но сделали, наверное, что-то не так, потому что продукт получился отвратный, которым побрезговали бы даже купавинские мыши. И вдруг появился настоящий, твердый, в красной парафиновой оболочке, с превосходным запахом и круглыми дырочками сыр, однако стоил он так немыслимо, так абсурдно дорого, что оторопь брала. На всю мою месячную зарплату можно было купить от силы килограмма два! Нет, я догадывался, конечно, что за свободу надо платить. Но не столько же!
А ваучеры? Сколько нам пели про то, что это наш шанс разбогатеть, надо только грамотно и ответственно отнестись к тому, куда их вложить, и я оттащил свою долю в «Московскую недвижимость», которая всегда в цене, а потом уселся, точно глупый Буратино, ждать, когда на пустыре вырастет деревце с золотыми листьями и осыплет меня денежным дождем. Но прав оказался Тимоха, обменявший ничтожную бумажку с гордой надписью «Приватизационный чек на 20 000 рублей» на две бутылки паленой водки возле станции метро «Филёвский парк». Он сам, хрюкая от удовольствия, мне об этом рассказал, когда поздней осенью я случайно встретил его на Арбате. Тимка был небрит, страшно оживлен, возбужден и предложил пойти выпить в «Жигулях» пива, а потом продолжить чем-нибудь более серьезным. По дороге я стал жаловаться на свое отчаянное положение, он сочувственно кивал и смешно рассказывал в ответ про работу экскурсоводом у трех вокзалов, ругал почем зря водителей автобусов, зазывал и иногородних туристов, которых ничего, кроме могилы Высоцкого на Ваганьковском кладбище, не интересует.
– Но что ни говори, а пиво при демократах стало лучше, – заметил он, когда мы уселись за столик в «Жигулях». – А я на следующей неделе, хермано, уезжаю.
– Далеко ль?
– В Амстердам.
– Куда?
Рыба Тима была легка на подъем и авантюрна, но Амстердам… Тогда это казалось если не обратной стороной Луны, то чем-то потусторонним. Это же надо было сделать загранпаспорт, получить визу, найти деньги на билеты, на гостиницу, вообще на тамошнюю жизнь!
– Надолго едешь?
– Навсегда, – небритый Тимофей захохотал: он был из тех людей, про