Деревянный ключ - Тони Барлам
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
lomio_de_ama:
Пока не нашли, да. Зато откопали одну арамейскую таблицу девятого века до нашей эры с упоминанием некоего царя из дома Давидова.
8note:
И то хлеб.
— Впрочем, лично я считаю иудаизм религией, мало подходящей на роль государственной, — продолжал рабби Соломон, — ибо всякий истинно верующий не признаёт над собой ничьей власти, кроме Всевышнего. Цари же земные всегда воспринимались иудеями как предстоятели и защитники народа, деяния коих лишь тогда были хороши, когда они согласовывались с пророками. Увы, таковое согласие случалось не слишком часто, монархи не очень-то любят, когда им указывают на ошибки, а уж обличений не терпят и подавно. Но я вновь отвлекся…
Покуда Иудеей управлял из Иерусалима первосвященник и совет старейшин — геру́сия, а никто из завоевателей: ни Дарий, ни Птолемеи, ни даже сам Александр Македонский в дела духовные не вмешивался, народ терпеливо нес тяжкое фискальное бремя и выполнял воинскую повинность, но! — Соломон столь резко вскинул указующий перст, что Дэвадан вздрогнул. — Стоило захватчикам замахнуться на святое, как народ возмутился и возроптал. Случилось это в правление сирийских греков Селевкидов,{37} к которым отошла многострадальная Иудея через сто с небольшим лет, после завоевания ее македонцами. Поначалу все шло так же, как прежде, — эллины вообще никогда никого не понуждали к принятию своего жизненного уклада, ибо были непоколебимо убеждены в его преимуществе над прочими и полагали, будто подаваемого ими примера достаточно, дабы покоренные народы сие преимущество признали и пожелали принять за образец добровольно. Все так и поступали, но только не мое жестоковыйное племя, справедливо полагавшее собственную веру куда более возвышенной и правильной, нежели язычество. Эллины, впервые столкнувшиеся в отношении себя с высокомерием тех, кого считали варварами, сперва недоумевали, а затем рассердились и решили покарать непокорных. То же самое, надо сказать, случилось два века спустя при римлянах и закончилось, увы, весьма трагически — Храм был разрушен, а народ лишен отчизны. Но в отличие от римлян, греки допустили одну непростительную оплошность — они попытались под страхом смерти запретить иудеям быть иудеями. Селевкиды не в силах были вообразить, что среди тех сыщется столько людей, готовых пожертвовать жизнью за веру. Но они нашлись — грубые, угрюмые пастухи-священники, — ибо каждый иудей священнодействует в храме сердца своего — достойные потомки тех, кто избрал себе Бога Единого! — Рабби промокнул повлажневшие глаза рукавом халата.
— Разве в вашей Книге не написано, что это Он избрал их? — прервал свое молчание Дэвадан.
— В наших преданиях говорится, что Сущий предлагал Тору всем народам, и только евреи согласились ее принять. Это, разумеется, означает не то, что Всевышний ходил подобно торговцу от двери к двери, пытаясь всучить свой залежалый товар. Отнюдь нет, Закон Божий существовал от сотворения мира, он был разлит в воздухе, которым мы дышим, начертан в звездах небес, на которые мы взираем по ночам. Издревле во всех народах рождались люди, умевшие его если не читать, то чувствовать и понимать. Но лишь один народ — простое, суровое племя бесхитростных кочевников-скотоводов — по какой-то необъяснимой причине сподобился сделать этот Закон своим. За то и был избран примером — для других. Все хорошее и все плохое в этом народе видится преувеличенным, будто под особым арабским стеклом в форме чечевичного зерна. Не зря говорят, что у евреев если мудрец, то всем мудрецам мудрец, а если уж подлец, то подлее подлого. Можно сказать также, что наш народ — это блуждающая совесть мира…
— Вот уж да! — рассмеялся Дэвадан. — Неудивительно, что блуждающая. Вы носитесь по миру с изобретенной вами совестью и сетуете на то, что вас отовсюду гонят. А совесть никто не любит, без нее-то жить гораздо легче. Она же запрещает самое приятное человеческой природе — убийство, разврат, воровство… Не обижайся, друг мой, я это говорю как сын другого гонимого и бесприютного народа. Я не понимаю, отчего вам не сидится спокойно. Ну, соблюдали бы вы себе свой замечательный закон — зачем же пытаться осчастливить им других против их воли? Разве недостаточно быть праведными самим?
— Разве тот, кто знает рецепт лекарства от смертельной хвори, не должен поделиться им с ближним? Или достаточно будет того, что он сам останется здоровым?
— Так пускай бы больной сам пришел к нему за помощью, увидев, что тот излечился! Где этого видано, чтобы врач искал пациента?
— Мне почему-то не верится, что ты говоришь искренне, любезный Деодан. Ведь ты-то не можешь не понимать, что сам больной не ведает, что болен. И если бы мои предки не начали первую в истории мира войну за веру, кто знает, не прозябал ли бы этот мир по сю пору во мраке язычества и беззакония?
— Можно подумать, — пожал плечами Дэвадан, — что ныне полчища одних варваров с крестами не истребляют взаимно таких же с полумесяцами, полагая при этом, что воюют за веру.
— Да, они еще больны, — мягко возразил Соломон, — но если уж продолжать медицинские сравнения, болезнь эта детская. Ведь дети жестоки не по природе, а по недоумию, и от хвори сей уже есть лекарство, давшееся моему народу ценою неимоверных страданий. Ты указываешь на очевидное зло, а я в ответ замечу, что если в обозримом мире люди перестали приносить в жертву кровожадным истуканам детей, если все большему количеству людей делается не по себе при мысли об убийстве или ограблении ближнего, если люди все чаще стали испытывать стыд и задумываться о духовных надобностях, то это происходит отнюдь не потому, что изменилась человеческая сущность, — она неизменна, но оттого, что, подобно всепроницающей воде, нравственный закон подтачивает богопротивные устои, прорывает затоны и плотины косности и орошает порой наиболее черствые сердца. И в том я вижу великий смысл претерпеваемых нами страданий, смысл всего нашего бытия. Душевнобольной может нанести увечья врачу, но это не повод отказывать ему в лечении — ведь он страждет, зачастую сам того не сознавая. Разве не так?
— Возможно, ты и прав. Во всяком случае, то, что ты говорил, звучало прекрасно. А так ли все обстоит на самом деле, не ведаю, ибо чаще смотрю на звезды, чем на людей. Но на сей раз я сбил твое повествование с прямого пути, прости.
— Не стоит извинений. — Соломон широко плеснул рукавами на огонек светильника, и тени вокруг заполошились, как разбуженные безголосые псы. — Я и сам собирался коснуться этой темы, только чуть позже. Но продолжим…
1 сентября 1939 года Роминтенская пуща— … И всыпали тогда наши грекам по самое первое число. — Беэр оторвался от созерцания окрестностей сквозь оптический прицел ружья и стал любовно протирать линзы мягкой тряпочкой. — Мы на Молдаванке с греками тоже часто стукались, и стенка на стенку, и один на один. Кореш у меня был Гоша Триандофилиди, дюже здоровый — поменьшее меня, но двужильный, как биндюга. Ох и помордовали же мы друг дружку при первом свидании! А в пятом году он — чистый грек, представляете? — вместе со мной пошел в нашу еврейскую самооборону от погромщиков. Самое смешное, что мы себя тогда именовали «маккавеями». И тут он — грек… Снаряд у него за спиной разорвался, когда войска начали порядок наводить, он шрапнель на себя принял, а меня даже не царапнуло, только контузило об стену до потери пульса. Так и провалялся я всю заварушку безучастным предметом обстановки — в Гошиной крови. Оттого лишь, наверное, и в живых остался. В том году в прекраснейшем городе Одессе сильно поубавилось добрых хлопцев. Страшный был год.
— Это вы, Мотя, просто не знаете, что там творилось после семнадцатого. Я, по правде сказать, тоже имею весьма смутное представление, почерпнутое из рассказов писателя Бабеля{38} — изустных, в основном, — откликнулась Вера.
— Это какой Бабель? Как зовут? — встрепенулся Беэр.
— Исаак Эммануилович.
— Иська Бабель? Писатель? Если он так же красиво пачкает бумагу, как пачкал пеленки, с которых я его знаю, то он наверняка имеет большой коммерческий успех! Но что этот босяк мог вам нарассказать за Одессу? Как он шлялся повсюду за мной хвостом — на французскую борьбу или подглядывать, прошу прощения — мы были глупые дети, через щелочку в бордель мадам Пейсаховер? Помню, Иськин дед, убитый, кстати, в том самом переполохе девятьсот пятого, когда видел нас вдвоем, всегда говорил одно и то же: да Ицик мит дем кляйнер шпицик унд Беэр мит дем гроссер пеэр.[62] Опять-таки мильпардон за соленый юмор старого шлимазла, но таки это он первый стал называть меня Беэром. А что сталось с его внучком при Советах?
— Он талантливо писал книги и работал в ЧК. А в этом году его арестовали, инкриминировав террористическую деятельность и прочую подобную чушь.