Немой. Фотограф Турель - Отто Вальтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А она говорит мне: «Он его прогнал, он сказал ему — Бет уехала», — он ему сказал, а я стояла в спальне, позади кухни, за дверью, слышала его голос, там они все вместе на веранде перед залом, я старалась не дышать, слышу голос дяди Юли, слышу, как он говорит: «Уехала», — а мой жених: «Куда же?» — а дядя Юли снова: «Уехала», — а мой жених: «Как так?» — а дядя Юли снова громко: «К Люси Ферро, к своей тетке, она живет в Бернской Юре», — а мой жених спросил: «Когда же?» А дядя Юли опять: «Живет в районе Прунтрута». Каждое слово, — говорит она мне, — я слышала каждое слово и шаги моего жениха, когда он спускался с веранды по ступенькам и уходил, а дядя Юли сейчас же вернулся, поворачивает ключ, открывает дверь — его сандалии уже на пороге, — и говорит: «Ты будешь всегда здесь, можешь выходить готовить себе завтрак и ужин, и ночью, когда нет посетителей, а в обед я уж сам принесу суп, и если тебе что-нибудь понадобится, — говорит он мне, — то стукни…»
А я сижу на краю постели, а он смотрит на меня, потом на окно, а вечером принес доски, прибил их к рамам, крепко прибил, и только вверху отверстие шириной с ладонь, и опять идет к двери, говорит мне: «Бет, будешь здесь, пока все не кончится», — и говорит, и дышит, и все стоит в дверях, и вдруг говорит мне: «Нет», — и качает головой, и смотрит сюда, и говорит мне: «Спокойной ночи, Принцесса». Или вот ночью я ужинаю на кухне, а дядя Юли за столом все время только смотрит на меня, и иногда уже был двенадцатый час, — она говорит мне: «Понимаешь, Мак, понимаешь, семь месяцев в этой темной комнате, всю эту зиму, и уже в пять становилось темно, но я не такая дура, — говорит она мне и засмеялась, — не такая дура, Мак, я вынула три половицы кочергой, — она смеется, — под ними утоптанная земля, я выскребала ее сломанным кухонным ножом, по два часа каждую ночь, снова укладывала сверху доски, а землю я все время ссыпала в мешок, сшила мешок, большой такой, и клала его в платяной шкаф позади одежды, но туда все не вошло, а по две горстки из мешка я каждый день просеивала через воронку и спускала в водопровод, каждый день понемножку, начиная с ноября или с декабря каждый день, а дядя Юли приносил в обед суп, смотрел на окно, там все было в порядке, а в шкаф он не смотрел, да там ведь все равно темно, а доски я укладывала каждую ночь на место…
И вот однажды, — говорит она мне, — я ушла, поехала далеко, и в Монце я видела скачки и всех этих людей, Мак, целых сто тысяч, на трибунах, а на дорожке мотоциклы, такой шум, ужас, подошла совсем близко, все смотрела на них, боже мой, что за скорость, а дядя Юли на втором месте, на „нортоне“, он же для легкого веса немного тяжеловат, а Лузетти впереди всех, лицо забрызгано машинным маслом. Первый призер, и второй призер, и всюду развеваются флаги на солнце, и всюду музыка и цветы — венок победителям, и вдруг меня понесли вверх по этой широкой лестнице, кричали: „Принцесса!“, — белое платье вот до сих пор, с такими вот рукавами, но снизу уже поднимается Лузетти, останавливается передо мной, ему надо вручить призовой кубок, а я ничего не знаю, и дядя Юли поднимается по лестнице, останавливается передо мной, тоже хочет получить кубок, но у меня же нет кубков, а люди, стоят вокруг и кричат: „Принцесса! Кубки давай! Принцесса, ты забыла кубки, победители ждут!“ — а дядя Юли, он смотрит снизу: „Встань прямо, Бет, слышишь, ну давай встань же наконец прямо, где эти проклятые кубки“, — почему они кричат, я же вовсе не здесь, повторяю я все время, а они еще громче: и еще: „Победителям нужно вручить кубки, давай их сюда, нечего сказать, хороша принцесса!“ — и еще много всякого кричат на трибунах, вокруг такой шум, я все еще вверху, но вдруг вижу, как мой жених взбегает вверх по лестнице, говорит: „Бет, скорее, ну что ты стоишь, пойдем со мной!“ — и тащит меня по лестнице вниз, мимо дяди Юли и Лузетти. „Я купил дом, — говорит он, — купил уже дом на озере, нужно идти, идем, я уже все приготовил“, — мы ушли вместе, позади нас шум, музыка, все эти флаги, а мы уехали. Дом весь из бетона, и всюду занавеси, и терраса над озером. „Это наш дом, — говорит он мне, — но никому, слышишь, ни слова об этом, я все начертил и сфотографировал“, — а на террасе я могу утром немного потанцевать на солнце, и шелковую рубашку он мне тоже купил, а по озеру плывут парусники, и на них — швейцарские кресты» И вот я не знаю, опять она плачет в темноте, а может, она смеется, я не пойму, и дышит хрипло, и говорит: «Мак, птицы в небе над озером, птицы, не летучие мыши, а может, и летучие мыши, и еще птицы из стекла, не то лебеди, не то просто куропатки, все из стекла, но ведь они не разобьются, как ты думаешь, если они разобьются…» — И опять ничего не говорит. «Из стекла — я не понимаю этого, ничего такого никогда не видел», — говорю, и сижу там, и слышу ее дыхание, трудное дыхание, вдох и выдох, и камыш похрустывает в темноте, но она хватает меня за руку, впивается ногтями мне в руку все сильнее. «Перестань», — говорю я ей и чуть не плачу, но хрип проходит. «Сейчас пройдет, — говорит она, — выгляни-ка за дверь, может быть, мой жених уже вернулся, он придет за мной». Я выхожу, спускаюсь по лесенке, но дверь оставляю открытой, а на дворе уже ночь, и даже луна не светит, туманная ночь, и пыльные крыши машин, и облака на небе немножко светятся, но в окне у фрау Кастель уже нет света, нигде нет света в окнах, я прохожу вдоль пятого ряда, крылья — прислушиваюсь, — крылья в ночи, летучие мыши. «Куропатки из стекла», — сказала она мне, но они не из стекла, на них перья, и что это они никак не оставят в покое моих улиток, и там над заводскими воротами я вижу лампу, двор, пыльный воздух, а наверху господин Тамм в окне печного цеха, но никаких шагов не слышно в Райской Аллее, слышен только, как всегда, шум из воронки, — он снова стихает, и только крылья шуршат в воздухе, мимо меня, и нет ее жениха, он не идет и не идет, опять прохожу вдоль рядов, взбираюсь по лесенке, а Принцесса Бет, ее голос…
Я задумываюсь над тем, стоит ли мне теперь здороваться с моими старыми знакомыми. Я терпеть не могу эти разговоры: «Как поживаешь, дружище?» — «Спасибо». — «Как жена, детишки, так ты, значит, снова здесь» — терпеть не могу! Если это получается случайно — конечно, почему бы и не поговорить, скажем, минут десять. Не то чтобы я сторонился людей, боже упаси, и не то чтобы у меня были причины бояться встреч со здешними жителями, но зачем — всегда спрашивал я себя, — зачем, например, здороваться с этим Иммануэлем Купером, если я собираюсь отдыхать здесь не больше трех-четырех дней, вдали, так сказать, от людской сутолоки. Или зачем встречаться с рабочими, конечно, это мои друзья, Матис, Тамм, Кесслер, и как их там зовут: Шауфельбергер, Борн, Кати и Карл, фрау Кастель… Остается Ульрих, с которым меня связывает особенно близкая дружба, его я навещу при случае, толковый парень, всем взял, и как у него ловко все получается! Да здесь вдобавок и большая текучесть: пока я вчера ужинал у Коппы — а заглянул я к нему всего на несколько минут, — мне бросилось в глаза, сколько новых лиц тут появилось, особенно итальянцев, есть и испанцы; говорят, больше полумиллиона представителей этих южных рас находится сейчас в стране, а ведь наш народ насчитывает всего пять миллионов — не понимаю, о чем думает правительство, ведь это угроза чистоте крови наших детей и внуков.
Бросается в глаза и то, что вчера у Коппы было уже побольше народу, чем два дня назад. Видно, восстанавливается нормальный ритм жизни; во всяком случае, если так пойдет дальше, дня через три-четыре там будет, как раньше, каждый вечер битком набито. В прошлом году там не было ни одного свободного стула, ни одного места на скамье, ни в зале, ни в павильоне — клубы чада вырывались из открытых окон, и даже во дворе густой дым так и висел под фонарями в пыльном душном воздухе. И тут мы возвращаемся к извечным мизерским жалобам — везде один и тот же разговор: «Ах, эта пыль, ах, эта пыль!» Я всегда отвечал: «А почему вы с этим не боретесь?» Я проповедовал так месяцами, и я думаю, что могу со спокойной совестью открыто заявить: это движение возникло благодаря мне. Чем дело кончилось — я хочу сказать, что же было в конце концов достигнуто, — я до сих пор, к сожалению, не смог выяснить. Честно говоря, мне очень огорчительно видеть, что атмосфера здесь так мало изменилась, огорчительно дышать все тем же пыльным воздухом. Мало того, сегодня, когда меня так раздражал детский крик, доносившийся с моста, и назойливый запах рыбы, мне показалось, что в воздухе стало еще больше пыли, вот и сейчас — стоит мне подумать об этом, как у меня начинает першить в горле. «Тут нужны самые большие фильтровальные установки, — говорил я им всегда, — очень большие фильтры, а если старуха не хочет тратиться на это, надо объявить забастовку».
Они всякий раз смотрели на меня круглыми глазами. «А что тут такого? Что в этом такого ужасного? — говорил я. — Закон на вашей стороне, чего же вы ждете? Действуйте, наконец, и вот вам мой совет: поставьте во главе этого дела Шюля Ульриха. Он сумеет это пробить». Постепенно они начинали понимать, что к чему. Действительно, долго так продолжаться не может. Эта вечная цементная пыль рано или поздно прямо-таки удушит весь район. Не говорю уже о том, какой вред она наносит человеческому организму. Разве случайно, что в прошлом году, через три недели после приезда, у меня появилось нечто вроде скрытого коклюша, в горле все время царапало, и это жжение в глазах каждое утро — только потом я стал замечать, сколько людей, даже самых простых, здесь носят очки, и большинство — очки с дымчатыми стеклами. Интересно, что получилось из всей этой затеи. В ноябре, когда я уехал, события были в самом разгаре, и Шюль Ульрих со своими помощниками, следуя моим советам, был готов на крайние меры, Я расспрошу при случае об этом и о любопытной истории с Юли Яхебом. Вчера я вновь уловил обрывки разговора: