Немой. Фотограф Турель - Отто Вальтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вчера я вернулся сюда почти ровно через год после моего первого возвращения. Впрочем, кажется, я уже говорил об этом. Сначала было я намеревался податься в район Прунтрута. Но машина, которую я остановил на шоссе перед Нугларом, свернула на большое шоссе, ведущее в Хауэнштайн, и я должен признаться, что по дороге я несколько раз засыпал. Смехотворно утверждение, что я был пьян; в этой связи я хочу подчеркнуть, что мои финансовые дела в полном порядке, а то, что я сейчас не занимаюсь или лишь изредка занимаюсь фотографией и что я продал по дороге мой аппарат, так это все как раз соответствует моим планам. Ни эти планы, ни моя весьма странная одежда к моему материальному положению никакого отношения не имеют. Но к этому я еще вернусь.
Итак, я приехал сюда вчера вечером около шести. Я вышел из машины в верхней части города, как раз возле виадука. По Триполисштрассе я спустился вниз. Ставни по правой стороне улицы были все еще закрыты, из-за солнца. На улице — ни души. Над этой белой улицей, запорошенной цементной пылью, над белыми крышами сараев воздух все еще дрожал от зноя. Дождя не было больше месяца, печать засухи и жары лежала на каштанах, растущих вдоль улицы. Снова этот пыльный воздух, и повсюду запах золы, дыма и цемента — все было мне привычно; я увидел дом Купера, в котором я жил, автомобильное кладбище за ним. Я шел все дальше вниз, мимо заводских ворот, увидел группу рабочих за проволочной оградой, вновь услышал доносившийся с завода грохот. Несомненно, он начался еще раньше, грохотало все время примерно с двухминутными интервалами, и это было похоже на глухой шум поезда, проносящегося по туннелю, — на самом деле грохочут куски известняка, сбрасываемые с подвесных вагонеток в воронку бункера; вот это-то я и услышал, и остановился, и только теперь я по-настоящему понял, что я вернулся, что я снова в Мизере. Остановился, огляделся.
Спят все, что ли? За оградой я увидел рабочих — человек шесть или семь; ну а остальные? Все ставни были закрыты не только на солнечной, но и на теневой стороне улицы. Я повернул назад, и, вновь пройдя мимо заводских ворот, дошел до того места, где начинались низенькие домики. Мои сандалии скрипели при каждом шаге. Повсюду ставни были закрыты. Ни души — и это днем, около шести! Лишь со стороны моста через Ааре смутно доносились детские голоса. Они пели. И вдруг совсем близко высокий женский голос негромко сказал: «Нет, он не здешний». Я опять остановился. Звук на мгновение повис над улицей. Серые, или белые, или облезлые ставни, а за ними темнота, за ними — раскрытые створки окон и глаза, прижатые к щелям, — мне вдруг показалось, что я слышу дыхание тех, кто там притаился; никто не спал, — а в воронке опять грохот, — я пошел дальше, я шел все быстрее, прошел мимо рабочих за оградой, они посмотрели в мою сторону, но, судя по всему, меня не узнали. Эта куртка, моя трехнедельная щетина, шрам над глазом — я действительно изменился, это точно, но на то есть свои причины, я еще выскажусь по поводу отдельных частностей в письменной форме. Я уже сделал кое-какие записи, они здесь, в портфеле, который служит мне подушкой. Двести метров до моста через Ааре я почти бежал, и еще с моста я увидел сарай для лодок в ольшанике, шагах в семидесяти от улицы — и вот я здесь. Вот и вся история.
Я свернул с дороги, которая тянется вдоль Ааре, и спустился по полусгнившим, поросшим травой деревянным ступеням в полумрак зарослей ольхи и орешника. Ломая сучья и ветки, я пробрался к двери. Она и сейчас была не заперта. Я прошелся по доскам — сначала в одну сторону, потом в другую — до выхода на воду, очень осторожно, немного покачался, пробуя доски на прочность, постучал кулаком по балкам. Все это еще держится, разве что чуть расшаталось, и когда я лежу совсем тихо, я слышу, как впереди, у столбов, плещет вода. Настил вокруг пустующего лодочного причала все так же покрыт ореховыми скорлупками, высохшими стеблями камыша, птичьими перьями — следами трапез куниц. Пауки опять поразвешивали свою паутину между балками, и даже здесь повсюду лежит толстый слой пыли с цементного завода. Связав веник из веток орешника, я подмел пол, потом выложил настил камышом. Теперь здесь стало почти уютно, меня раздражает только вид потемневших балок наверху, но с этим пока приходится мириться. Странно, что летучая мышь не улетает, когда я разговариваю. Вчера в сумерках она несколько раз облетела вокруг моей головы, а сейчас вот уже несколько часов спокойно висит под сводом крыши. Может быть, она наблюдает за мной, как вчера те двое рыбаков, когда я пробирался вдоль стенки сарая к воде, держа в руке перочинный нож, чтобы нарезать камыша. Они сидели на корточках на том берегу, недалеко от Миланского камня, два пожилых рыбака; Ааре здесь уже довольно широка, так что мне не удалось ни рассмотреть их лица, ни различить их голоса. Но по тому, как они смотрели то в мою сторону, то друг на друга, то снова сюда, можно было догадаться, что они меня заметили. Ну и пусть, а в общем я могу сказать, что мне повезло. Мне нужно было только одно — покой. Здесь я нашел его. Вот если бы еще прекратился этот грохот на цементном заводе! Каждые две минуты вагонетка опрокидывается — и опять грохот. И еще этот еле слышный шорох маленьких волн. Передо мной неспешно течет Ааре, отливая металлическим блеском на солнце, и только тут, в сарае, в канавке для лодок и под настилом, вода черная и порядком грязная, слышатся всплески и приглушенное бульканье, постоянно возникают водовороты. Но, я думаю, к этому можно привыкнуть.
И, конечно, дети по-прежнему играют у моста: «Эй, отворяйте ворота!» Да. Совсем как прежде. Милые, приятные детские голоса. В общем и целом мне повезло. Я пробуду здесь несколько дней. Последние семь месяцев сильно меня подкосили. Семь месяцев в дороге. Я пробуду здесь несколько дней. И я не премину выступить против этих слухов. Может быть, письменно, в виде подробного изложения. Я не побоюсь представить некоторые вещи в верном свете, в соответствии с фактами. И я выступлю со всей необходимой резкостью против людей, которые позволяют себе называть меня мошенником. Я пробуду здесь несколько дней. Куницы мне не помешают.
Еще вчера вечером я заглянул к Коппе. На первый взгляд все соответствовало картине, сохранившейся в моей памяти. Было около десяти, когда я поднялся по Райской Аллее, конечно, там до сих пор нет освещения, и автомобили Мака остались на своих местах на кладбище, за проволочной оградой. Их покрывала пыль, белая в слепящем лунном свете, и наверху, где железнодорожная ветка ведет к товарной станции, был виден пивной павильон Коппы; перед ним — все та же площадка для игры в боччу[3], и фонари освещают снующих взад и вперед итальянцев; вокруг павильона каштаны, в окнах — тусклый свет. Лишь подойдя совсем близко, я услышал музыку. Никто не пил пиво на воздухе, не светились разноцветные фонарики на проволоке между ветвями каштанов, все было пусто, и когда я сел за деревянный столик в глубине павильона, возле окошка раздачи, я увидел, что и в помещении нет никого, кроме Коппы и его жены, которые сидят друг против друга за столом, и как всегда заспанной старой Эрминии. Коппа возле приемника читал газету, а жена его, в новых очках, вязала. Наклонившись слегка над столом, я мог разглядеть в окошке квадратный пивной зал, — удачное я выбрал место, — и когда я просунулся в окно и позвал, Коппа быстро обернулся и, как всегда, громко крикнул: «Эрминия!» Пробудившись от музыки, — наверное, по радиостанции «Монте Ченери» передавали конкурс шлягеров, — она вздрогнула, увидела меня и подошла к окну. Я заказал ячменный суп, охотничьи колбаски с хлебом и бутылку пива. Она все так же говорит на ломаном языке, на этой смеси итальянского и мизерского; прошло несколько минут, и она подала мне в окно мой ужин — два франка восемьдесят плюс чаевые. Вокруг меня вились мухи, а музыка по «Монте Ченери», доносившаяся, к сожалению, с большими помехами, погружала меня в приятную меланхолию; я еще не доел супа, когда отворилась дверь в пивной зал. Через окно я увидел, как с улицы в зал вошло пятеро мужчин. Серые комбинезоны, расстегнутые на груди, запыленные лица, двое или трое в кепках, — это явно были рабочие с цементного завода, последняя смена; прошли мимо Коппы, — при этом один из них слегка похлопал Коппу по плечу, — и заняли стол посреди зала, второй от моего окна.
Коппа встал. Подошел к стойке. Когда трубач или певица замолкали, чтобы перевести дух, слышно было, как он разливает по кружкам пиво. И еще я услышал, как он громко сказал: «Так в чем же дело?»
Один из сидевших за столом ответил ему, но я не мог разобрать слов, не слышал и того, что говорил теперь Коппа, а потом он сказал вдруг: «Хорошо, если я продам кружку пива за пять дней. И что только пьют эти итальянцы? Ни вот столечко — никто сюда и носа не показывает. Сидишь вот так каждый вечер и плюешь в потолок, и все из-за этой истории с Яхебом, и что это с вами случилось…» — и дальше в таком духе. Я видел, как он, все еще ворча, понес кружки к столу, и один сказал: «Хватит, Коппа, ладно тебе», а другой громко добавил: «Да утихомирь ты наконец этот ящик». — «Эрминия, слышишь, приверни…» И тут началось: