Раскол. Книга III. Вознесение - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анна Ильинична спохватилась, что не туда повела разговор: медок-то, он сладко пьется, да после глаза нараскосяк и ноги ватные; ах, как бы к лавке-то не приклеиться. Гостья, однако, выцедила и третью рюмку, призакусила грушей в патоке.
– Я к тебе нынче строга явилась. Так велено. Никакой потачки. Ты, Феня, для царя – как власяница из верблюжей шерсти: и носить привередно, а выкинуть страшно… Ты, Федосья, сбираешься-нет во Дворец? Ты, четвертая боярыня, в свадебном чину.
– А коли нет? – закинула удочку Федосья Прокопьевна.
– Заказывай, голубушка, гробок, да гвозди покрепче скуй. Ох, не любят тебя в Терему. Из гроба вынут и распушат, как худую падаль. Живой иль мертвой, а все тебя хотят, Фенька, такая ты скусная. – Гостья игриво засмеялась. – Все хотят обчукать косточки твои. Так что приспевай платье из сундуков, да вели кружева золотные достать, да бирюльки алмазные, что в шкатун срыла. Да хоть нынче-то поешь мясного абы рыбного, чтобы завтра с ног не свалиться.
Она снова приценилась к свойке, стрельнула горячим глазом и осталась довольна.
– Тебя набелить, дак ты куда хошь невеста… Ну, давай, зови сенных девок, станем сундуки потрошить да платье перетряхивать. Поди, моль уже съела… Да в мыленку-то сходи, вели протопить жарче, и гостюшек, что расплодила в волосье, гони прочь… Ой, я помню тебя, Фенька: ягода-малина была, зори вешние во все лицо.
– Хватит, перестань на пустое молоть. Было да сплыло, – сурово осекла Федосья, согнала с лица живую улыбку.
Тоску вдруг нагнала свойка; захотелось Прокопьевне раздвинуть тройное зеркало-складенек и вглядеться с придиркою; и неуж до сей поры бесы из глаз скачут? Рождественский пост на одном огурце да квасе выстояла, и с такой ествы не только кровь не играет, а и ноги-то как перестоялые будылины. Но что-то смутное заронила же на сердце Анна Ильинична, подослала коварного искусу? Ой, чертовка: ей бы с русальницей играться, никоя не перетянет.
– А что? Иль я тебе жизнь заела? Вон Богдашка Хитрый холостяжит до сей поры, тетка Анна все пару ищет ему, с ног сбилась, из Дворца не вылазит. Глядишь, споетесь и развяжете поясок, а? Распояшется поясок, да и посыплется песок; вдруг да и семеро по лавкам. У Богдана литовка в наложницах, из него кровь цедит в день по достакану, да тою кровью чертей приходящих причащает. Спаси, милая, дворецкого. Сладитесь – слюбитесь. Не так, чтобы шибко старый, тебе поровенка…
– Шла бы ты, сваха, знаешь куда?
– Я только что оттуда. Но ты ответь, мотовило в костыче, ждать ли тебя завтра? Какой ответ дать Михайловичу?
Федосье бы хотелось вскричать: де, нет-нет, не ждите в вертепе вашем, да и вытолкать назойливую гостью за дверь. Но сдержалась вновь и тихим голосом ответила уклончиво:
– Знаешь, Аннушка, я бы за честь почла. И при Дворе-то не была, дай Бог памяти, как Марьюшка преставилась. Наревелась я тогда. Любила я твою сестреницу, и она меня миловала. Зачтется ей на том свете.
– Ну, слава Богу, груз с сердца, – облегченно вздохнула гостья.
– Только не знаю, как доползти…
– В каптану двенадцать гнедых цугом, а в Терем девки занесут в запоне…
– А тамотки на коленках? Совсем села я на ноги. Добрела до лавки кой-как, а уж встать – девок зову. Ноги-ти совсем худы стали, воистину рассыпалась я, как перегорелый камень-дресва. Песок сыплется. Нынче во всю ночь места себе не нашла. Хоть на стенку лезь, по полу каталась, выла. Куда попрусь, сама посуди? Только себя позорить, да и юной царице в убыль. В обморок падет. Увидит, как поскочу я на коленках, как старая жаба.
Анна Ильинична слушала недоверчиво, кривила отекшие хмельные губы, неровно облизанные от помады. И вдруг увидала, как из-под суконного темного повойника, туго обтянувшего морщиноватый Федосьин лоб, выползла копошиха-поползуха. И увидав вошь на лице свойки, у которой восемь тыщ крепостных да четыреста дворовых, вдруг вскипела гостья, завопила дурниною:
– Грязь худая! Да что ты о себе возомнила? Вознепщевала, лихвинская дура набитая. Ишь ли, она не пойдет во Дворец, она на ноги села. Да на м… ты села, воруха. Блудить-то ты не села, нам ли то не ведомо? Да тебя в цепях туда приведут. Худородная, она на солнце лает. Чирей поганый, вскочила в Терем вслед за мужиком, заездила его в постели до смерти, а нынь корчишь из себя праведницу. Сама-то подыхай, сучка! сама-то поди в костер, вшей хоть поджаришь. Но пошто на бояр-то грозу насылаешь? пошто близких своих под топор ладишь вместе с собою? Нынче молодого князя Ивана Хованского батогами били через твой соблазн. Несыть окаянная, тебе крови мало? Возгордилась она: ну-ко, на-ко, пустое место, мосол собачий. Тьфу! Ей сам царь в ноги кланяется, а она не пойдет!
– Это ты нищенка, ты! Вспомни, из какого запечного угла выскочила на свет. Кроме штей-то пустоварных да колобов житенных у вас отродясь ничего не было. Хорошо, ежли в маслену студеня поедите, – не осталась в долгу Федосья и осенила сродницу истинным крестом, чтобы образумить ее…
Бедная Аннушка, как глубоко подпала под беса: пьяными-то устами завсегда сам сатана помыкает. Верно наставлял Аввакумушко: де, берегись, Федосья, вина да медов тех, а лучше попивай квасок.
– А ты… а ты… Чего ты в меня пальцами-то, как вилами навозными, тычешь? Двуперстием-то матери у своих младенцев гузно обтирают.
– Сама-то давно ли от этого знамени отступилась? Привыкла с царевых блюд подливу долизывать, оторва… Вашей поганой щепотью токмо вшей бабы давят, как в волосах-то ищутся, – не промедля ответила Федосья. – А ишо, как вправду-то сказать, то ваша щепоть добро напоминает свинячье ухо. За папский зипун уцепились вместях с Алексашкою и ну лаять на православных и тащить на дыбу. Думаешь, отбою не будет? думаешь, не отмстится?
Федосья перевела дух. Ой, зряшно лаялась-то; на собачливых черти воду возят. Сердце мчалось, как тройка по ухабам. Поползуха со лба улизнула назад под повойник и давай копошиться в волосах. Анна Ильинична в изумлении открыла рот, подбирая пакостных слов, кои бы сронили Федоску. И вдруг засмеялась мягко, пролилась, как родник по камешнику:
– Ну, Федоска… Ты хоть в зеркало на себя глянь. И я-то, как с цепи сорвалась, – протянула изумленно, дивясь внезапному сполоху. – Ты прости дуру старую. Слышь?
Теперь Федосье Прокопьевне черед надуться. Анна Ильинична чуяла свою промашку, торопливо шла на попятную. Опробовала рюмочку вишневого меда, подмигнула:
– Ну и мастерица ты, Федосья Прокопьевна. Хорошо дом ведешь. И челядь-то у тебя вся по струнке, – пыталась подольститься, тайно корила себя за вспышку. Ведь не ругаться шла по цареву указу; но вот настрополила сутырщицу, наломала дров. Сейчас Федоску и вагами из дому не своротить. «Ах, дура я набитая. И что у меня за язык такой гадкий?» – Ну, будет тебе, не держи обиды. Нам-то с тобою что делить, верно? Вместях же росли. Мы же подружии с тобою, Фенька. Помнишь, как в детстве на одной кровати под пологом спали? Зима, мороз, святки. Костры на улице палят, ряженые ходят, в хоромах домовушко шебаршит в углу, сухарь грызет. Страшно. Прижмемся друг к дружке…
Федосья встала, молчаливо ждала, когда выговорится гостья и уйдет. По каменному лицу, по сталистому непрозрачному взгляду видно было, как обиделась боярыня. Четки сновали в пальцах, постукивали костяной зернью. «Господи Исусе Христе Сыне Божий, помилуй мя, грешную…»
Анна Ильинична побагровела, туго запахнула шубу на лисах, вздела на голову высокий соболий каптур и в этом тяжелом, сверкающем мехами платье стала как татарская ханша. Глаза заузились, взметнулись к вискам. Еще никто не ганивал сестру покойной царицы вон из дому.
Она еще помедлила, ухватившись за заднюю грядку кровати, выглядывая свойку сквозь струистый тафтяной полог, шитый травами. Может, дожидалась доброрадных слов? Чего понапрасну загрызаться-то, верно? Что и есть гобины и дорогови у Анны Ильиничны, так с собою в могилу не унесет, все достанется Ивану Глебовичу. Где-то молодого стольника нет, он-то бы живо пособил тетке, не таской, но ласкою уладил бы размолвку. Анна Ильинична намерилась уходить, но не могла переломить норова, добавила язвительно, только чтобы остаться сверху в споре:
– Эх, Федоска, сермяжны рукава, мякинная голова. Тужишься взлететь в занебесье, да Бог крыл не дал. Курица ты и есть, мокрая курица. Зря надежды кладешь на родню. Ты ее люто изобидела. Вот и бояре на тебя рукой махнули, посчитали: де, в семье не без урода, а на гумне не без урона. Не всякое семя в колос, иное и в назём.
– И хорошо. И как ладно-то! Ты сама сказала: де, я грязь худая. Да, я самая мерзкая, последняя в ряду. Я всеми проклятая, никудышная курица. Так и ступай вон, коли так, оставь меня одну. С грязью-то тебе не за стыд якшаться? А я на тебя не в обиде…
Федосья с тоскою посмотрела на дверь чулана. Матушка-наставница, пособи подобру-поздорову выпроводить эту змеину, пока я не схватила рычаг абы батожину да не выходила бесстыжую по бочинам.