Еретик - Иван Супек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так он сразил старого архиепископа. Тот учил белую монахиню любить свободу, а патер Игнаций – шпионству и в результате возникла сущая блудница, как назвал ее последний любовник. Ему было омерзительно видеть ее на гнусной службе, но наедине с собой, во мраке он все время слышал ее слова: а как пережить иначе? Самое скверное заключалось в том, что и он не находил теперь ответа. Инквизитор продолжал стоять у выхода.
– В твоих рассуждениях одно неясно мне: что побудило тебя пожертвовать благоденствием в Англии и примчаться сюда, скажи, виндзорский декан, убежденный противник папы? Восемь лет назад ты бежал, сплитский архиепископ, едва Священная канцелярия начала свое первое расследование. Это очевидное противоречие придает некоторую достоверность показаниям свидетелей, помимо иных привходящих обстоятельств. Объясни! Почему ты вернулся в проклятое папское государство? Можешь ля ты сам себе это объяснить? Подумай как следует, поройся в своей памяти, прежде чем… О, как все это противоречиво, запутанно, па грани безумия…
XII
В каменной норе не было ни дверей, ни окон, в ней невозможно было представить себе ни звездное небо, ни гостя на пороге. По-собачьи приходилось выползать из нее по узкому лазу в зыбкое облако человеческих воспоминаний. Узник напрягал силы, стараясь поймать ускользающее мгновение и представить его подозрительному инквизитору в качестве надежного доказательства. Впрочем, это уже не был он, истязаемый в этом месте, куда с неопровержимой реальностью привела его curriculum vitae.[50] Все его сомнения и фатальные решения имели силу и убедительность далеко отсюда, в перестраиваемом поколениями дворце Диоклетиана, память о котором начала распадаться в заплесневелой пещере, где сейчас он сам себя с трудом узнавал. Однако именно тот полузабытый отрезок времени становился фокусом, где концентрировался смысл его существования, и он упрямо изучал следы, ворошил прошлое беглеца из церковного государства. Не так давно это было, но приходилось преодолевать толщу каменной горы, навалившейся на воспоминания. Он вгрызался в нее, углубляясь и достигая того самого легкомысленного кавалера, от которого охотнее всего бы теперь сам отрекся, вынужденный его защищать из последних жизненных сил. И вот в каменной утробе Замка святого Ангела зачата некая новая личность со своими собственными побуждениями и поступками. Он ли это? Он ли то был, обвиняемый ныне? Кто сможет с точностью сказать? Время замело все тропы. Остается лишь угадывать след.
Снова сомнения и сожаления о неиспользованных возможностях сокрушали мятежный дух, как и прежде, до того как был сделан фатальный шаг. Когда после сеньской катастрофы он высадился здесь, перед ним также простиралась неоглядная пустынная равнина. У ее узкого рубежа он чувствовал себя связанным по рукам и ногам, как и сейчас, безумец! Что бы он ни затевал, все натыкалось на духовные и физические препоны. Коренные жители его общины и перебежчики, озабоченные лишь тем, как бы самим уцелеть в ускоряющемся движении к гибели, отвергали все, что долетало к ним издалека. Их горизонты закрыла крепость на мосорском перевале, и на узенькой тропинке к столь же опасному морю сосредоточились все их помыслы. Не приемля обновления, далекая епархия упоенно наслаждалась легендой о римском папе и апостолическом императоре, когда вдруг в ее жизнь ворвался племянник клисского героя со своими поисками смысла жизни.
И чем ближе подходил нынешний узник к образу того далекого иерарха в Сплите, тем больше он срастался с ним хотя следовало сохранять осторожную дистанцию. Вряд ли тот, другой, мог поступить иначе, одолеваемый своими тогдашними идеями и заботой о престиже, безжалостно загнанный в теснину. Обнаруженный в развалинах императорских палат образ богоборца по-прежнему продолжал излучать титаническую силу, даже рождаясь заново в этой мрачной огромной гробнице. И отблески минувшего согревали его и поддерживали, но лишь на мгновение, пока он снова не падал на свое жесткое и холодное ложе. Там, где некогда он черпал необъятную силу, теперь зияли железные ворота Замка святого Ангела. Где-нибудь в ином месте его ярость рассеялась бы, но в тесном сплитском котле она бурлила с невиданной силой.
Никто столь глубоко и полно не познал жизнь этой пограничной провинции, как бывший падуанский профессор. Он был готов идти до конца с остатками своего народа. Во время ужасного мора, когда венецианские провидуры, каноники и дворяне разбежались кто куда, он остался в охваченном чумою городе, среди умирающих, один противостоя смерти. И тем не менее, тем не менее… Они не приняли его и не позволили ему говорить от их имени. Толпе голодающих, прокаженных, беглецов и крестьян не было дела до дискуссий между католической схоластикой и реформацией, между папской и светской властью, их мучили турки, сидевшие в Клисе, одолевали неурожаи, грабежи, подати и налоги. Находить здесь, на турецкой границе, избавление от этих зол в какой-то новой концепции церкви и власти было, конечно, очень возвышенно, но столь же и опасно. В пределах кругозора, открывавшегося с колокольни святого Дуйма, ровно столько, не дальше, видел и понимал городок, стиснутый стенами Диоклетиана. Доминис не сумел найти спутников, с которыми смог бы подняться к затянутым тучами европейским горизонтам, где рождались грозы. Ему не с кем было перекинуться словом у себя в резиденции, он был обречен на самое мучительное одиночество благодаря своему сильному и острому уму.
Если б хоть в пьянстве нашел отдушину человек, окруженный алчными канониками, придурковатыми дворянами, ободранными бедняками и бормочущими молитвы бабами! Всякий его призыв неминуемо разбивался вдребезги об окаменевшую глупость и заученные литании. Со своими проектами он попал в заброшенный лабиринт, где метались летучие мыши и выли лютые ветры, где любое слово пророчества отзывалось по ночам хохотом шакалов. Он влетел туда и постоянно натыкался лбом на преграды в узких кривых переходах, которые никуда не вели. Приходилось блуждать на одном месте, окруженном плотной стеной глупости. В трещинах и норах античных развалин здешний люд собирался вместе лишь для того, чтобы посмеяться друг над другом, вдосталь почесать языком и вволю посвинствовать. Вислое брюхо капитула и нищенский посох францисканцев, изысканные пиршества в особняках аристократов и перепрелая бурда в городских трущобах, меч апостольского рыцаря и петля на шею бродяге – таковы были крайние точки, между которыми вращались интересы и помыслы обитателей сплитской общины. Проповедник в кафедральном соборе стяжал всеобщую ненависть тем, что возвестил об оскорбительных для людей их типа жизненных принципах. Человекообразная флора развалин хотела оставаться такой, какова она есть, с содроганием внимая грохоту обрушивающихся рядом глыб и камней.
Тяжкая, липкая, удушливая провинциальная жизнь обволокла Доминиса со всеми его постулатами. Все, что он задумывал, уходило в трясину. Ил в глубине не двигался, пребывая в состоянии вечного покоя. Любое проявление жизни вскоре начинало загнивать, увеличивая слой тины. Некуда было взлетать, кроме как в толщу смрада и гниения. Дворяне по субботам собирались вокруг хмельной чаши, братства ежегодно отмечали кубком вина праздники своих патронов, между ними имелись различия, однако то была разница внутри единого целого. Игра духа никого но привлекала, а если и задевала, то лишь нескольких причастных к искусству слова людей да купца Капогроссо, впрочем, и тех в незначительной степени. Доминис рассказывал об изучении церковных проблем или о дискуссиях с Галилеем, а они оторопело пялили на него глаза. Подвергавшиеся постоянной угрозе уничтожения жители приграничья никак не могли взять в толк, что жизнь их зависит и от неведомой еретической учености. Разум здесь ровным счетом не представлял никакой цены. Тот, кто однажды отведал из сосуда Минервы, вынужден был бежать отсюда как проклятый. Решив организовать училище, Доминис намеревался положить конец многовековым скитаниям ученых агасферов; но порывы бури сломили его. Кроме горсточки ученых и друзей, ему никого не удалось заинтересовать своей идеей. В конце концов он изнемог, открытый всем ветрам у подножия турецкой крепости; он изнемог и под тяжестью своего титула.
Однако, несмотря па разочарования и обиды, могучий дух вступил в единоборство с папством на пространствах где уже не было места отступлению или перемирию. Прошло двенадцать лет с тех пор, как он занял сплитскую кафедру, а там едва пустили корни его идеи. Начатую схватку нельзя было разрешить на далматинском берегу. Он хотел сокрушить своего противника в центре его обороны и на европейских полях сражений. И только одно оружие дала ему Диоклетианова глушь, которое он мог использовать в столкновении с могучей империей: перо писателя. В нем он обрел опору, подобно тому как опускающийся на дно жизни человек находит забвение в вине или разврате.