Есенин, его жёны и одалиски - Павел Федорович Николаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бедные, бедные крестьяне!
Вы, наверное, стали некрасивыми,
Так же боитесь бога…
“И болотных недр…” – заканчивал он таинственным шёпотом, произнося “о” с какой-то особенной напевностью. Он так часто читал монолог Хлопуши, что и сейчас я явственно вижу его и слышу его голос:
Сумасшедшая, бешеная кровавая муть!
Что ты? Смерть? Или исцеленье калекам?
…Брови сошлись, лицо стало серо-белым, мрачно засветились и ушли вглубь глаза. С какой-то поражающей силой и настойчивостью повторялось:
Проведите, проведите меня к нему,
Я хочу видеть этого человека».
Как-то Сергей Александрович привёл на Пречистенку А. Мариенгофа, который описал этот визит:
«На столике перед кроватью – большой портрет Гордона Крэга. Есенин берёт его и пристально рассматривает.
– Твой муж?
– Да… был… Крэг пишет, пишет, работает, работает… Крэг гений[44].
Есенин тычет себя пальцем в грудь:
– И я гений!.. Есенин гений… гений!.. Я… Есенин – гений, а Крэг – дрянь!
И, скроив презрительную гримасу, он суёт портрет Крэга под кипу нот и старых журналов:
– Адьо!
Изадора в восторге:
– Адьо! – и делает мягкий прощальный жест.
– А теперь, Изадора, – и Есенин пригибает бровь, – танцуй… понимаешь, Изадора? Нам танцуй!
Он чувствует себя Иродом[45], требующим танец у Саломеи.
– Тансуй? Бон!»
Первое, что сделала Дункан для Есенина, – приодела его. Поэт Всеволод Рождественский утверждал:
– Прежде всего она позаботилась о том, чтобы придать ему ультраевропейский вид. Он стал появляться на улицах Москвы в широкополом пальто и щегольской фетровой шляпе. Ботинки носил, как он выражался, «самого сказочного фасона». И всё это удивительно шло к нему.
В кафе «Стойло Пегаса» Айседору впервые увидела Н. Вольпин: «Женщина красивая, величественная одиноко сидела в “ложе имажинистов”. Мелкие правильные черты если что и выражают, то разве что недовольство и растерянность».
Более распространённо об одном из посещений Дункан этого кафе писал в своей «Книге о Есенине» Э.Я. Герман:
«Странно было видеть эту забалованную миром женщину в неприглядной обстановке московского ночного кафе, где спекулянты с Сухаревки искали любви, проститутки с Тверской – удачи, а поэты читали стихи за стакан кофе с пирожным.
Обстановки этой она словно не замечала. Сидит в углу распахнув манто, как сидела, наверно, в барах Нью-Йорка или кафе парижских больших бульваров, – и смотрит влажными ласковыми глазами на специфическую полуголодную чернь тех неповторимых ночей. Это безразличие к внешним формам было в ней трогательно».
К чувству, внезапно захватившему Есенина, друзья относились с недоверием и скептицизмом. И.Г. Эренбург говорил о взаимоотношениях Сергея Александровича с Дункан: «Он обрадовался её любви как мировому признанию». С Ильёй Григорьевичем соглашался А. Мариенгоф:
– Есенин влюбился не в Айседору Дункан, а в её мировую славу.
По-доброму отнёсся к нехарактерной для того времени связи скульптор Конёнков. Илья Шнейдер вспоминал:
«Вечерами Есенин иногда тормошил всех:
– Едем на Красную Пресню. Изадора – Конёнков.
На Красной Пресне нас встречали выточенные из дерева русские Паны – лесные божки с добренькими проницательными глазами. Конёнков представлял их нам, называя лесовичками. В мастерской лежали пни и чурбаны, и пахло свежим деревом и лесом».
Лучше знал Конёнкова, навещая его с Сергеем Александровичем, Мариенгоф.
«Частенько бываем на Пресне, – писал он. – Маленький ветхий белый домик, в нём мастерская и кухонька. В кухоньке живёт Конёнков. В ней же Григорий Александрович (конёнковский дворник, конёнковская нянька и верный друг) поучает нас мудрости. У Григория Александровича лоб Сократа. Конёнков тычет пальцем:
– Ты его слушай да в коробок свой прячь – мудро он говорит: кто ты есть? А есть ты человек! А человек есть чело века. Понял?»
Как-то у Мариенгофа художник С. Городецкий оказался невольным свидетелем идиллический картины: «Припоминаю одно посещение Айседорой при мне, когда он был болен. Она приехала в платке, встревоженная, со свёртком еды и апельсином, обмотала Есенина красным своим платком. Я его так зарисовал, он называл этот рисунок – “В Дунькином платке”. В эту домашнюю будничную встречу их любовь как-то особенно стала мне ясна».
После выздоровления Сергей Александрович окончательно перебрался из Богословского переулка на Пречистенку – от Мариенгофа к Дункан.
6 ноября Айседора пригласила Есенина (и не одного его!) на праздничное представление в Большом театре. «Если существует опьянение от вина, – писала Дункан, – то существует ещё и другое – я сегодня была пьяна от того, что ты подумал обо мне. Если Бахус не окажется сильнее Венеры, то приходи со всеми своими друзьями ко мне на спектакль, а потом домой – ужинать».
Речь в записке Дункан шла о праздновании четвёртой годовщины Октябрьской революции. Одним из мероприятий, связанных с этим знаменательным событием, был гала-концерт Айседоры. Формально он устраивался для рабочих. В действительности билеты тщательно распределялись, и публика в основном состояла из коммунистической элиты. Простолюдины стояли снаружи, тщетно пытаясь попасть в храм искусств.
Выступление великой танцовщицы имело потрясающий успех. Сам вождь революции не раз вставал в ложе и кричал: «Браво, браво, мисс Дункан!» Приводим отчёт о нём по публикации 9 ноября в «Известиях ВЦИК» № 251:
«Давно уже подмостки академического Большого театра не видали такого доподлинного праздника искусства. Это был гармонический праздник освобождённого человеческого тела. Айседора Дункан – танцовщица, но здесь не было танца в его обычном техническом смысле. Это было полное красоты пластическое и мимическое толкование музыкальных шедевров, притом толкование революционное.
Ни на минуту оркестр, музыка не приспособлялись к исполнительнице. Не было шаблонного аккомпанемента, а было совершенно равноправное, самостоятельное исполнение оркестра. Пластическая ритмика Дункан дополняла, разъясняла, иллюстрировала трагические ритмы Шестой симфонии Чайковского.
…Провести одной громадную четырёхчастную Патетическую симфонию, симфонию радости и печали, жизни и смерти, восторга и возрождения, падения в бездну и победного устремления ввысь, всё время держа зал в напряжённом состоянии, – это большая победа.
Совершенно особливо хочется остановиться на “Славянском марше” Чайковского.
Марш этот не только славянофильский, не только ура-патриотический, он – панславистский, настоящий царский марш, с повторяющимся гимном. Это в полном смысле слова и по мелодиям, и по настроению произведение контрреволюционное.
Неподражаемым пластическим и мимическим исполнением этого марша Айседора лишний раз показала, что может сделать с вещью, совершенно несозвучной современности, одарённый артист. На фоне музыки Чайковского Дункан изобразила в захватывающей мимике и пляске согбенного, тяжело плетущегося, утомлённого, скованного раба, силящегося порвать оковы и, наконец, падающего ниц от изнеможения.
Но посмотрите, что делается с этим рабом при первых звуках проклятого царского гимна: он с усилием приподнимает голову, его лицо искажает безумная гримаса ненависти,