Геи и гейши - Татьяна Мудрая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то очень ранним утром военные вывели сонных людей из их домов и велели, не оборачиваясь, карабкаться на скалы, которые окружали пустыню как бы чашей, а сами смотрели на них. Им ничего не объяснили — и когда тяжкий молот ударил в землю, а невероятная вспышка охватила всю вселенную, мама, тогда еще девочка, не выдержала и обернулась.
(«Эвридика и адский дракон, — пробормотал Влад. — Точно».)
Говорили позже, что военные инженеры рассчитали и были уверены, что ударная волна у подножия скал заглохнет и не пойдет поверху. А еще говорили, что то был опыт: как «желтые» вынесут всё то, что останется от волны, ушедшей в песок, — ее свет, жар и невидимые лучи. Нет, в большинстве своем они не были жестоки — просто так проявилась их наивность.
Я говорю так, потому что мой отец был с теми, кто сотворил солнце мертвых. Все они обрадовались, как славно у них получилось: и Башня обратилась в пар, и камни на могилах частью ушли в небо, частью оплавились, и овцы, которых они согнали в особые загоны, стали углем и обезображенными трупами. Отец был шофер и возил генерала, и вот все генералы на своих автомашинах заторопились поближе к месту, где остывало их солнце, чтобы оценить его мощь и полюбоваться его убойной силой.
Мертвые им отомстили: в живых остался лишь один, тот, что позднее стал моим родителем, и то по необъяснимой случайности. Однако он сильно укоротил свои дни и стал неспособен ни к какому мужскому делу.
Ты говоришь, то была радиация? Тогда почему моя мама, которая нарушила запрет, осталась жить вопреки тому, что скосило многих его не нарушавших — и невольных палачей, и безвинных жертв? Кто выбрал ее и выделил изо всех?
Прежняя жена отца развелась с ним почти сразу: но вышло так, что он влюбился в юную туземку, безродную сироту, и захотел хоть как-то возместить ей ее потери. Ему ведь и пенсию дали, и домик в его родных местах, так что жить было можно — а слишком далеко они не заглядывали.
А потом, вопреки всем законам, как бы от одной любовной чистоты, родилась я. «Золотое дитя», — говорили они мне. Ну да, если судить по внешности: золотое, смуглое и гладкое, как те старинные бляшки, что выкапывают из курганов и отбивают от земляной корки… Внутри у меня не было ни желудка, ни почек, ни печени, ни прочего, Влад: только сердце и огромные, переродившиеся легкие, опутанные сеткой капилляров. Я дышала материнским молоком, вдыхала ароматы из воздуха, вбирала жизнь всеми порами, всеми отверстиями тела — потом из них же и выделялось то, что оказалось не нужно, — и даже не знала, что отличаюсь от прочих детей.
Родители берегли меня от медиков. Пока мама давала мне грудь, всё было хорошо: видимо, в молоке была ее кровь — так мало, что она даже не замечала того, — а может быть, природа озаботилась сделать мою младенческую пищу пригодной для меня каким-то иным способом. Из-за того, что вся моя нечистота выделялась через кожу, меня часто мыли: можно сказать, я всё детство провела, плескаясь в тепловатой или прохладной воде. Но ведь это принято среди малышей — ходить чистыми. Позже родители и иначе выручали меня — многого мне никогда не было нужно. Но потом, когда мои отец и мать умерли, папа — рано, мама — позже, я… мне приходилось пить тех, кто любил меня. Мне годилась только живая кровь, совсем немного, как я уже говорила: и я всегда возмещала ущерб тем искусством, что само по себе, как говорят, приводит мужчину к болезни и смерти. И никогда я не просила у моих мужчин ничего сверх того, что они с радостью давали мне сами; и не обманывала — это они обманывались насчет меня. Возможно, не понимая моих метафор, может быть, из-за того, что истолковывали метафорически то, о чем я говорила им открытым текстом.
И они всегда быстро умирали — я замечала это: не прямо и просто, но от болезни и тоски, в войне или случайной перестрелке. В честь каждого из них победно цвел новый куст бузины, что я сажала в моем саду, кроваво плодоносил и чернил свои ягоды в знак торжества.
Ты первый, что погиб до, а не после — и это дает нам обоим надежду.
Ты первый, который не строил иллюзий. Ты простишь меня?
— И много было этих… любящих? — спросил Влад.
— Я не опускалась до счета, — слегка надменно ответила Марион. — Ох уж эти мне мальчишки с их слюнявыми поцелуями! Насосутся, а потом в азарте бегут записываться в армейские добровольцы.
— Вот что получается, когда бабцу дают право голоса и сексуального выбора, — с фиглярской ужимкой продолжал Влад, — вместо того, чтобы постучать им о стенку и правильно употребить.
— Вобла я тебе, что ли? — возмутилась Марион. — Зачем так шутишь?
— Прости и ты меня, как я тебя прощаю, — ответил Влад. — А то увязла в своей вине, и не раскачаешь. Вот-вот слезоточить примешься. Если же рассудить начистоту, то стоит иногда выпить из мужчины часть его гонора, его ложной сути, чтобы его очистить. А на совпадения стоит наплевать: мы, мужчины, по жизни хрупки и ранимы, и своротить нас с ее стези — пара пустяков. Только и знаем, что плодимся и дохнем, как дрозофилы: это ж наша родовая черта — генетическая близость к отряду мушиных, как следует из одного культового фильма. А вы, женщины, все одинаковые кровопийцы, только на разный манер. Звери алчные, пиявицы ненасытные, что мужику вы оставляете — один унисекс! Кстати, один из его певцов и практиков, некий Оскар, в конце жизни загремел в тюрягу и там понял, что всякий настоящий мужчина тоже убивал свою кралю: если не словом, тот делом. Так что мы квиты!
Тем временем месяц спрятался, слегка развиднялось, и стало видно воочию, как прекрасно отдохнувшее и напитавшееся свежестью орудие нашего Тельца даже в состоянии покоя: на фоне светлой кожи — смуглое, в благородных жилках, как скрученный табачный лист, кожа чистокровного жеребца или тыльная сторона лепестка неувядаемой розы. Увенчивался этот сочный стебель также цветком — густо-пурпурным, с двумя крупными мясистыми лепестками, едва вышедшими из полуоткрытого бутона; и мясистая двойная луковица, откуда произрос этот крепкий, цветущий стебель, являла вместе с ним лучший символ тройственности, каковой можно себе представить.
А смуглый живот Марион был как чаша, жаждущая, чтобы ее наполнили золотистой, отборной пшеницей, и смололи ее, и испекли хлеб в печи. Те уста девушки, пухлые, влажные и подернутые нежнейшим рыжеватым пушком, что не говорят ни по-фламандски (выражение Тиля Уленшпигеля), ни на каком другом словесном языке, были, однако же, красноречивы в своей немоте; слегка приоткрываясь, они показывали другие губки, чуть сморщенные и потемнее первых, подобные той розе, что уже обветрена и опалена солнцем; а те, в свою очередь, окаймляли узкий и тесный вход в пещеру тайного знания, волшебный грот Цирцеи, что отбирает людей из толпы скотов, тайник сокровищ и могилу напрасных упований. И почувствовал себя Влад перед лицом этой пещеры, страшной и сладостной, всего лишь пожилым, хрупким сперматозоидом, нахальным агентом внедрения, до неприличия маленьким гигантом большого секса, стоящим у той несказанной тайны, имя которой — Жена.
Он был одиноким пахарем уж не белого листа и не белой бумажной простыни — безбрежной алчущей степи, и лишь три быка было впряжено в его плуг, один матерый и два юных одногодка.
Но истое и истинное смирение послужило, как всегда, к вящей его славе.
Ибо пропал у него всякий страх, если и был ранее, и закрыл он ртом говорящие губы Лунной Смуглянки, чтобы не рассказывала более страшных историй, а потом прикоснулся цветом своей мужественности к немым ее устам, приоткрыв их и сразу найдя ту крошечную почку, что всем была подобна его цветку. И привела его сия битва цветов в сад, где текут потоки, в подземную, потаенную и одетую растительностью пещеру, где текут обильные воды.
«Герб, гербарий и жерба матеПроцветают в твоей тесноте», —
сказались ему чьи-то несвязные стихи, может быть, Оливера или Далана, посвященные саду Рахав.
И оросил он этот пещерный сад своей кровью и своим семенем, наполнил благороднейшим и ценнейшим своим достоянием, ничуть о том не жалея.
Многажды бил цеп по току, и звенела земля, молот по наковальне — и отзывалась она сладостным стоном; и отъединялись друг от друга, боясь превратить свое зерно в уголь раньше, чем в хлеб, страшась расплавиться и стать единым целым, а в единстве том — затеряться. И вливался мужчина в женщину, как вставная новелла в роман Сервантеса: прерывая его плавное течение и запутывая тропы и тропинки. И так повторялось долго — превыше тех человеческих сил, которые могли быть у их смертной плоти. А когда, наконец, свершилось предначертанное всем безмерно любящим — ибо у обоих не стало сил противиться, — оба они умерли, естество их, смешавшись, снова разделилось, но иначе, по другим контурам и границам, чем до того.
За этими донельзя серьезными забавами наступило утро.