Геи и гейши - Татьяна Мудрая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Девочка не испытывала раковину. Она была незатейлива и не мечтала ни о славе, ни о богатстве; поэтому она даже не попробовала извлечь из раковины новое чудо — просто полюбила её за то, что та была такая красивая. Про себя-то она уже знала, что нехороша собой — ей не постеснялись сказать о том люди. А поскольку трудно причесываться, совсем не глядя на себя, девочка с трудом водрузила свою находку на туалетном столике своей матери. Над ним было повешено красивое большое зеркало, самая ценная вещь в доме. «Теперь я смогу иметь и под стеклом, и в стекле кое-что куда более красивое, чем я и чем наша ветхая скорлупа», — подумала девочка. Ну, может быть, не так сложно и не так связно — она ведь даже в школу еще не ходила.
В самом деле, и мебель, и стены их старой квартиры были неприглядные: краска и побелка облупились, потеки грязи почти не смывались, а протечки множились от весны к весне. Они стеснялись этого и старались заглядывать в зеркало пореже. Мало отражались в нем и родители девочки, но уже по другой причине: им приходилось много работать. Вот и жили по ту сторону стекла только двое: двойник девочки и копия раковины.
Девочка взрослела, умнела — раковина оставалась все такой же. Девочка — потом девушка, потом женщина или, точнее, старая дева, потому что она так и не вышла замуж, стыдясь своей некрасоты, — щедро расточала себя и свое небольшое достояние, которое оказалось неожиданно крупным: сколько ни отдавала она нищим, сиротам, бездомным псам — для того, кто приходил вслед за ними, всегда находилось и доброе слово, и вкусный кусок, и даже блестящая, недавно отчеканенная и заработанная монетка.
От раковины не убавлялось ни пылинки, ни звучания: сама по себе она не умела делать того, что делала женщина. Даже напротив: отверстие, которое образовалось в остром конце, заделали особой пастой, и звуки обречены были без конца копиться и наслаиваться друг на друга внутри.
Женщина и ее зеркальная соседка старели, раковина и ее отражение пребывали неизменно. Наконец, женщина стала совсем дряхлой. Она не покидала кресла, что было поставлено прямо напротив зеркала, но глядела не в него, а на раковину с нежной розоватой плотью, которая казалась ей чем-то вроде ее нерожденного ребенка. В доме снова стало полно народу — молодых людей, друзей старухи и детей ее друзей и родичей. Они хлопотали вокруг, изредка и вскользь бросая взгляд в зеркало — так оно увидело, как хороши бывают человеческие лица, и это как бы кружным путем отложилось в раковине.
И вот как-то ночью старуха проснулась оттого, что из зеркала бил свет. Он не резал глаз, не тревожил души, но спать при нем было невозможно. Старуха подняла глаза: из глубины на нее смотрела красавица, которая точно так же, как она, сидела в кресле — но кресле, обтянутом золотистой парчой; и анфилада чудесных комнат, как во дворце, простиралась за ее спиной в дальнюю даль.
— Что же ты так и не попросила у меня никакого подарка? — спросила прекрасная женщина, и та, что глядела на нее из темноты, вдруг поняла, что это лучезарное существо — отражение ее любимой раковины, но одновременно и сама раковина, и та, кто на нее сейчас смотрит.
— Я ничего не хотела, потому что мне ничего не было надо, — ответила старая женщина.
— А почему так? — улыбнулась красавица.
— Потому, что когда любишь, нельзя брать — хочется только хвалить и любоваться, — ответила старуха. — И раздавать повсюду свою любовь: ведь она почему-то никогда не кончается.
— В том-то и состоит чудо любви, — сказала юная женщина, — что отдаешь луч, а получаешь десять сияющих стрел, которые, отражаясь в поставленных друг против друга зеркалах, превращаются в целый сноп пламени.
— Значит, вот почему моя любовь к тебе так дивно умножалась и простиралась на все живущее, — радостно сказала старуха. — Я всегда чувствовала и понимала это!
— Да, ты стала умной, сестра моя, очень умной, — ответила раковина. — Может быть, ты догадаешься, о чем тебе все-таки стоит попросить меня? Ведь иначе я не смогу подарить тебе то, что нужней всего.
— А что нужно мне сейчас, на склоне жизни? — ответила ее собеседница. — Еще год или столько-то там сидеть сиднем? Нет уж, увольте. Ах, еще здоровья и бодрости в придачу? Знаешь, бодрой суетой я накушалась досыта в то время, когда положено суетиться, а по-настоящему умной сделалась только тогда, когда смогла усесться и хорошенько рассудить насчет того, какие из моих хлопот пошли людям впрок, а какие — не очень. Ведь в молодости хочется облагодетельствовать весь мир, а потом догадываешься, что кое-кто в нем вовсе не желает быть облагодетельствованным.
— Это ты про своих нищеньких или про саму себя? — с хитрецой спросила та, что восседала напротив.
— И про тебя тоже. Бог троицу любит. Скажи, чего ты хотела в детстве больше всего? Ну, не стесняйся. Это было так давно, я думаю — давнее, чем у черепахи Тортилы.
— Жемчужину, — прошептала красавица, чуть краснея. — Несравненную жемчужину, которой можно гордиться перед целым светом. Увы, всё мое тщеславие осталось в прошлом.
— Так вот ее-то мне и подари, слышишь? — задорно крикнула старуха. — Представляешь, как я буду на склоне дней своих ей любоваться, я, которая и с одной тебя глаз не сводила… и одевала тебя своим восхищением слой за слоем… и ласкала словом и взглядом… и…
— Что «и»? — спросила красавица старуху.
— И в мечтах становилась тобой, дарила тебе душу, — запнувшись, проговорила та.
— Как несравненную и чистейшую жемчужину, которая живет не для себя, а для целого мира, — продолжила красавица. — Смотри, я обладаю тобой настоящей и я — я отдаю тебя тебе!
Сквозь зеркало она протянула руки к старухе, подняла ее с места и ввела во дворец из многих комнат. Двое там оказалось женщин — или одна, чья сила и красота многократно умножились?
А в кресле осталось крошечное, иссохшее тельце, в котором давно уже не было жизни.
— Странная сказочка, — проговорила девушка, сидящая на лунном серпе, — но она доказывает, что не совсем ты мертвый. Я, знаешь, их побаиваюсь: больно много их тут, внизу, бродит, покойников, и добро бы только за кладбищенской оградой. Ладно, я к тебе спускаюсь, только смотри, потом не пожалей!
И она скользнула вниз по лунному лучу.
Теперь, когда она выпрямилась в полный человеческий рост перед тем, кто ее вызвал, бледное тело ее, оставаясь по-прежнему полупрозрачным, слегка сгустилось, а одежды, наоборот, самую малость истончились. Оказалось, что волосы у лунной девы светло-русые, чуть рыжеватые: сзади они достигали пояса, а спереди — тонких, удлиненных ключиц. Брови на округлом лице, слегка расширяющемся в висках и суженном к подбородку, были как крылья, зелено-черные глазищи разверзлись под ними, точно две бездны, и нос, пролегающий между ними, как переправа (иначе легко было свалиться в них и потонуть без возврата) был тонок и прям, как меч. Губы рдели, как угли под тончайшим слоем пепла, как темный коралл или экзотический цветок с дальних островов.
— Знак на небе — сразу и твой, и мой, — сказал ей Влад. — Иштар и Бык. Знак того, что суждено нам сделаться одним.
— Это такое ухаживание? — спросила она почти шепотом. — Мне это нравится, как нравишься и ты, смертный человек, — иначе бы я не спустилась к тебе ни за какие твои выдумки.
— Устрашает твоя красота! — продолжал он тем временем свое славословие. — На каждом ушке твоем вместо серег — грозди человеческих голов, чужая кровь украсила губы твои — кровь мужских сердец. Кошачье коварство в бархате твоих глаз, о цыганка Кармен.
— Я не цыганка, хотя твое сравнение оправданно, ведь иногда именно так меня именуют — Мария Цыганка, Майская Марион. Истинное же имя мое — Марфа-Мария.
— Марфа, говоришь, и Мария? В той системе координат, которой я пользуюсь, это одно и то же. Знавал я когда-то славную парочку: детку звали Ханка, а ее парня — Джеф или, по-нашенски, Дима.
Цыганка рассмеялась, хотя поняла не до конца:
— Это ты о всякой наркоте говоришь?
— Что за грубые слова!
— Тогда продолжай так же точно, как и начал, и смотри — не сбивайся больше.
— Не собьюсь. Ты Марфа — Я Морфей, ты арфа, я — безумец Орфей, что извлекает из нее звуки и за это кощунство с радостью нисходит в ад, — говорил он всё увлеченней. — Я хотел бы стать розой в углу твоего рта, что сам подобен розе; крошечной птицей, что опускает свой хоботок в твою орхидею. Зубом твоим ты прикусила мое сердце, как мышонка, и играешь с ним глазами.
Он умолк, не в силах продолжать: подобное случилось с ним впервые.
— Говори еще, — зубки Марфы-Марии блеснули в лунном свете, точно кахолонг. — Ты умеешь уговаривать, о хулитель женского рода, просто льстя, как раньше умел тонко льстить под покровом хулы. Ты поносишь наш женский род так же, как Валаам Иудею, которую он поневоле благословил, собираясь проклясть! Знай, что мы все, Марфы и Марии, и в самом деле прядем и ткем миру пеленки и саван. Судьба вытягивает нити для нашего полотна, три парки держат веретено, а станом для нашего полотна служит вся Вселенная. Мы ткачихи пространства, проткнутого и пораненного иглой времени, мы штопальщицы мироздания и плетельщицы самых древних неводов для уловления душ.