Две жизни - Сергей Воронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Канго — удивительно красивая гора. Утесы зеленые, поросшие мхом. Есть и голые, выложенные серым камнем. На редких склонах ютится лес. Следом за Канго — другая такая же гора, Соха. Чтобы заснять ее, надо перебраться на другой берег Элгуни и оттуда вести тахеометрическую съемку. Мозгалевский пробил легкий магистральный ход, привязал его к трассе левого берега; Коля Николаевич взял теодолит. Я к нему назначен записатором.
Ночью долго, почти до рассвета, занимались нанесением отснятого материала на план. Потом Олег Александрович укладывал по нему трассу.
Спали часа три, и опять на работу.
Сегодня я видел чудо. Отснятый материал был уложен на плане. По этому плану Мозгалевский запроектировал линию железной дороги. По плану трасса легла в двух метрах от большого утеса. И точно в двух метрах она легла сегодня на косогоре. Вот это работа! Правда, ее не так-то легко было сделать, и я не раз жалел, что со мной нет Мишки Пугачева. Юрок, несмотря на всю свою отчаянность, не очень-то решителен в те минуты, когда надо висеть над обрывом. Нелегко было и Первакову забивать деревянные точки в скалу. Но мы все же прошли утес. Еще труднее было с нивелировкой. Но Коля Николаевич, чуть ли не вися в воздухе, брал отсчеты.
25 октябряИ Юрок и Резанчик начинают понемногу втягиваться в дело. У них еще нет большого желания, нет того стремления, каким охвачены мы, но и они стали живее и более охотно выполняют то, что им велишь. Может, сама работа, ее риск — ведь запросто можно свалиться в реку — заинтересовали их?
В полдень разожгли у подножия Канго костер, греемся, едим лепешки. Разговорился я с Юрком, и он, не утаивая ничего и не рисуясь, рассказал про себя.
Он с детства вор. Объездил почти весь Советский Союз. Семь судимостей, пять раз бегал из мест заключения и сейчас уже второй год отбывает наказание.
— А где же ты зубы потерял? — спросил я его.
Он усмехнулся и посмотрел на меня черными с синим белком глазами:
— Самосуд.
— Били?
— Били.
— За что?
— За то, что воровать не умел.
Вторым на ленте у меня Баландюк, толстый, неповоротливый мужик. Мы сидим, ждем, когда рубщики отойдут подальше.
— А что, скоро амнистия, может, и освободят? — говорит Баландюк. — Я-то скоро уйду, в ноябре... Ой, что я, нет, нет. Хотя да, да, в ноябре... Или нет! Нет! Вот дурак, хотя... да, да, в ноябре — или нет? — Он морщит лоб, подсчитывает, а мы с Юрком смеемся. Баландюк забавен.
— Баландюк, а сторожки ты заготовил? — видя, что рубщики уже отодвинулись, спрашиваю я.
— Сторожки? Нет. Хотя да, да... Нет, нет, еще парочку надо.
— Лента! — кричит Мозгалевский.
— Баландюк, скорей!
— Да, да, Алексеи Павлыч, хотя если б не было задержек, то теперь бы и делать было нечего.
— Это как же так?
— Все переделали бы до нас. Хотя нет, нет, да что я, вот чудак. Хотя...
Трасса идет но косогору. Сопки тянутся, тянутся. Один сплошной гребень вырисовывается на фоне чистого, голубого неба.
Мы уходим чуть свет и возвращаемся в темноте, когда уже крупные звезды прорежутся в ночи. Идя к дому, я думаю о Тасе. Первые дни после того поцелуя я себя чувствовал как-то неловко. Но прошли эти дни, и стало скучно. Скука началась с того, что я вспомнил ее глаза, вспомнил горячие губы, и уже не стало покоя. Но Тася вдруг изменилась. То сама заговаривала со мной, радовалась, когда встречала меня, теперь же делает вид, что не замечает.
— Почему? Что случилось? — спросил я ее.
— Ничего, — глядя на меня, ответила она.
— Но ведь что-то случилось, если ты так ведешь себя?
— Ничего не случилось, и оставь меня в покое.
— Хорошо. — Злой я ухожу от нее. Но не могу ни на чем сосредоточиться. Все время думаю о ней. Мне во что бы то ни стало надо помириться, хотя я не ссорился, иначе я не смогу работать.
— Послушай, Тася, так нельзя, — тихо говорю я ей; тихо, потому что рядом сотрудники.
Она не смотрит на меня, сидит, опустив свою шторку.
— Тася, объясни, в чем дело?
— Я не понимаю, что тебе надо? — шепотом говорит она и смотрит мне в глаза.
— Давай выйдем.
— Зачем? Никуда я не пойду. Оставь меня в покое. — Когда она произносит эти слова, я вижу, как у нее вздрагивают ресницы, будто она боится.
— Хорошо. Оставлю в покое, — злюсь я. Тревоги в ее глазах еще больше. Но она сбрасывает шторку, и я вижу только склоненную голову.
Что с нею? Ничего не понимаю.
— Дятел умирает от сотрясения мозга! — Соснин сидит один в углу палатки и хохочет. — Это я придумал. Го-го-го-го-го!
— Вы бы лучше составили план переброски лагеря, — говорит ему Мозгалевский. — Послезавтра переезд. Кстати, где ваши олени?
— Будут, как только замерзнет река. Тогда оленями, а сейчас на батах.
31 октября...Гуськом потянулись люди. Впереди Мозгалевский, позади Коля Николаевич и Тася. В середине Ирина, Шуренка, вольнонаемные рабочие, заключенные. День солнечный. Горят голубым огнем на реке льдины. Воздух чист. Деревья недвижимо стоят, врезываясь черными ветвями в голубое небо. Идти легко. Всем весело, но Ирина почему-то задумчива. Мне бы подойти, спросить, но я не знаю, как это сделать. Тася что-то весело говорит Коле Николаевичу. И странно, ее веселая болтовня меня меньше волнует, чем задумчивость Ирины.
— Что с тобой, о чем ты думаешь? — заглядывая на нее сбоку, спрашиваю я. И — вот чудо — она отвечает мне:
— О хорошем. Что приходит к человеку только одни раз.
— Что это такое редкое?
— Об этом говорить нельзя. Можно только думать, мечтать.
— Ты влюбилась? — быстро спросил я, по какому-то наитию догадываясь, что она именно влюбилась.
— Наверно, влюбилась.
— В кого? Она молчит.
— В Колю Николаевича?
— Глупости.
— В Соснина?
Ирина смеется.
— В меня? — как бы шутя спрашиваю я и чувствую, как сердце замирает в груди.
— Ну что ты! — И это сказано так, что не верить нельзя.
— В кого же тогда?
— Конечно, если не в тебя, то больше и не в кого, — смеется Ирина. — Между прочим, смотри, как бы Коля Николаевич не отнял у тебя Тасю. Жалеть будешь.
— Почему я должен жалеть?
— Потому что это твоя судьба.
— Вот теперь ты глупости говоришь. Так в кого же ты влюблена? — И тут у меня мелькает догадка: неужели в кого-либо из рабочих? Да нет! А, все ясно! — Ты просто дурачишь меня. Ни в кого ты не влюблена.
Но вот и первая кривая. Тут надо поставить угловой столб, кроме того — установить оси пути. Со мной остается Перваков. Мимо проходят рабочие, проходят Шуренка с Яковом, нагруженные каким-то барахлом, Афонька, молодцевато шагающий с высоко поднятой головой. Вот прошла и Тася. Я отвернулся от нее, когда она со мной поравнялась.
— Петрович, выбирай подлиннее ствол, чтобы издали было видно, — говорю я Первакову. И тут же чувствую, как кто-то грубо дергает меня за руку. Это Тася. Она бледна. Глаза у нее злые, полные слез.
— Я никогда не думала, что ты такой нехороший, — говорит она.
— Чем же я нехороший? — ничего не понимая, говорю я.
— Всем! Ты хочешь, чтобы только за тобой ухаживали, чтобы к тебе были внимательны. Какая я дура, что полюбила тебя... Ну что ты на меня так смотришь? Иди сюда. — Она оттащила меня в сторону, чтобы никто нас не смог видеть. — Ты любишь меня? Ты же целовал — значит, любишь? Или ты так только?
Все это до того неожиданно, с таким натиском, что я не знаю, что и отвечать.
— Ну поцелуй меня, если любишь...
И я целую. Она закрывает глаза, губы ее становятся мягкими, рука крепко, до боли сжимает мне шею.
— Вот теперь я верю, что ты меня любишь, — тихо говорит она и бежит догонять ушедших. А я остаюсь ошарашенный всем, что произошло, понимая только одно: отношения с Тасей еще больше осложнились, и не испытываю в сердце ни радости, ни торжества. «Нет, такой ведь любви не бывает, — встревоженно думаю я. — Не бывает. Если человек любит, то он должен быть счастлив. Почему же вместо радости — чувство неловкости и тревоги?»
— Алексей Павлович! — зовет меня Перваков, и я иду к нему. Ставим столб, я пишу на гладкой затеске все нужные данные, и мы уходим вперед.
Канго позади, Соха позади, но еще километра на три тянется косогор, и вот уже светлеет слева от нас: похоже, горы расступились. Идем к Элгуни. Путь сплошь в завалах. Иные костры до десяти метров высотой, длиною метров на сто. Кроме того, все это поросло молодняком, переплелось, перепуталось. Попробуй продерись! Идем долго, то прорубаясь, то перелезая через нагромождения деревьев. Но вот и следы. Их много. Человечьи следы. Никаких сомнений быть не может. Только наши. Идем по следам, на сердце становится веселее. Теперь уж мы не разойдемся со своими и наверняка заночуем в лагере. Следы ведут нас к извилистой заледеневшей речонке. Они подводят к переброшенному громадному стволу — мосту, и мы на другом берегу. Следы уходят в лес. В лесу тихо, мертво. Под ногами пышным ковром стелется зеленый мох. На нем трудно различить следы. А тут еще начинает смеркаться. Какие-то дымчатые птички взлетают из-под ног и бесшумно исчезают в глуши. Снова мы выходим на Элгунь. И какое дивное зрелище предстает перед нами! Впереди — гряда снеговых вершин, по левую сторону от них — розовое небо, постепенно переходящее в синий, ледяной цвет, по правую — небо светло-желтое, сливающееся в выси с темно-розовым. Сказочный мир...