Две жизни - Сергей Воронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Господи, я говорила о нас с тобой... Странно, но я почему-то не могу представить себя твоей женой, — сказала она и, как мне показалось, пытливо посмотрела на меня.
Я положил в костер хворосту. Пламя взвилось вверх и ярко осветило ее лицо. Да, она пристально глядела на меня. Ждала ответа. Но я совсем не думал о женитьбе, да и рано мне обзаводиться семьей.
— У меня такое ощущение, что ты всегда где-то далеко от меня. Почему это? — спросила Тася и, не дождавшись ответа, продолжала: — Я глупая... Лезу к тебе со своей любовью, а ты обо мне и не думаешь. Ведь так?
На глазах ее блеснули слезы. И вдруг мне стало нестерпимо жаль ее. Вот рядом со мной хороший, милый человек, который любит меня, и он несчастлив — несчастлив только потому, что я равнодушен к нему. Эта мысль меня потрясла. В самом деле, что же такое творится? Почему один должен любить и быть обиженным, а другой, любимый, быть черствым к нему? Кто это придумал? Почему на любовь не отвечают любовью?
Я искоса посмотрел на Тасю. Она сидела опустив голову, по щеке у нее медленно текла красная от огня слеза. Закопченные маленькие руки что-то перебирали. Сколько было жалкого и беспомощного в ней! Я всегда знал, что жалость — чувство плохое, унижающее того, кого жалеют, и только сейчас понял, что это ложь. Жалеть надо! Жалеть — это прекрасно! Это значит не оставаться равнодушным и черствым, обнадежить человека, прижать его к себе, если это ему нужно... А Тасе это было нужно. Каким счастьем осветилось ее лицо, когда она прижалась ко мне. Значит, жалость может родить счастье? Ах, как не правы все те, кто вычеркивал из жизни это человеческое, сердечное. Больше жалости, и тогда не будет так много суровой черствости.
— Тебе хорошо?
— Да... — тихо ответила она.
— Почему ты все сомневаешься? Это плохо, когда у человека нет уверенности. Надо верить. Верить всегда, даже если никто в тебя не верит, то и тогда надо верить, потому что это единственное, что может помочь тебе...
Я что-то еще говорю — и замечаю: Тася спит... Медленно проходит ночь. Я и сам дремлю, просыпаясь, подбрасываю в костер, снова засыпаю, и от этого кажется, что ночи нет конца.
Утром пошли дальше. Но вскоре натолкнулись на проток. Переходить вброд не хотелось, решили поискать переправы. Наверное, с километр прошли по берегу протока, и тут мне показалось, что он заворачивает назад. Я уже хотел было в любом месте перейти вброд, чтобы не терять пройденного, но вдруг услыхал стук топора. Звуки раздавались впереди. Мы пошли на них, и вскоре на другом берегу увидели наших. Они сооружали переправу. Мозгалевский сидел на большом сваленном дереве и, махая руками, что-то объяснял рабочим. Увидя нас, он приветливо пошевелил рукой и крикнул:
— Переход делаем!
Я кивнул головой: дескать, понимаю.
— У нас Яков утонул! — закричал он опять.
— Утонул? — испуганно крикнул я.
Мозгалевский завертел головой и закричал что было силы:
— Чуть-чуть не утонул!..
Ну, слава богу... Через полчаса вся группа Мозгалевского перешла проток, и мы двинулись вперед. Как изменили людей прошедшие сутки! Все осунулись, почернели и как-то уменьшились. Опять потянулись цепочкой. Опять задребезжала печь. Опять затрещал лед.
Я иду и вспоминаю ночной разговор с Тасей. Она уже думает о замужестве, а я о женитьбе как-то совсем не думал, но теперь эта мысль не выходит из моей головы. И все чаще возникает вопрос: «А почему бы и не жениться?» Причем мне представляется не идиллическая картинка: я, жена, кудрявые, упитанные дети, — а другое: все новые и новые экспедиции, и мы в них всегда вдвоем, два верных друга. И нам хорошо. У меня есть близкий человек, который любит меня и которого я уважаю... Уважаю, а почему не люблю? А потому, что люблю Ирину. Я всегда буду ее любить. Но почему ее? Этого я не знаю. Люблю, и все! Но не так, как об этом говорят, как пишут. Моя любовь странная. Если бы мне пришлось решать, жениться на Ирине или нет, то я бы не женился. Ни за что не женился бы. Потому что жениться на любимой — это значит погубить любовь.
Я иду и все это перебираю в голове. Конечно, никакого твердого решения у меня нет. Я могу жениться, могу и оставаться холостым, и никто не заставит меня поступить против воли. Эта так. Но вопрос существует, он произнесен, и поэтому я думаю, искоса поглядывая на Тасю. Она идет рядом со мной. Сквозь смуглоту щек у нее пробивается румянец, из полуоткрытого рта вырывается легкий парок, глаза мечтательно прищурены. Наверно, она тоже о чем-то интересном для себя думает. Наверно, думает обо мне, о ночном разговоре...
Мозгалевский поставил перед всеми одну-единственную задачу: во что бы то ни стало дойти сегодня до зимовки. Чтобы я не вырывался вперед — все же Олег Александрович остался недоволен моим самоуправством, — иду в середине. И вдруг слышу впереди крики. Нельзя понять, радостные они или тревожные. Но кричат все, кричат разноголосо, и я бегу на крик. Поскользнулся, упал. Печь больно ударила по затылку, но разве тут до боли. Бегу! А крики все громче, и вот уже слышно: «Ура-а-а-а!» Это вопит Соснин. «Наверно, пришли?» — думаю я и бегу еще быстрее. Огибаю выступ скалистого берега и вижу незабываемую картину. Соснин обеими руками высоко держит над своей головой какой-то мешок. Возле его ног лежит опрокинутый бат. Я подбежал, смотрю и ничего не понимаю.
— Го-го-го-го-го! Спокойно, спокойно. Всем хватит. Го-го-го-го-го!
— Что это? — спрашиваю я.
— Мука! Муку я нашел! Го-го-го-го-го!
— Это нам от Кирилла Владимировича, — растроганно говорит Мозгалевский. — Нам... от него...
— Почему от него? И таким способом? Это, наверно, мука охотников-эвенков. Ну кто нам пошлет полмешка? — говорит Коля Николаевич.
— Все равно, все равно... Хоть от черта! Но мука наша. Дальше не идем. Даешь лепешки! — решил Мозгалевский.
И все тут же стали устраиваться. Вот где пригодилась печь. Шуренка развела муку на воде, замесила, и скороспелки уже пекутся. В морозном воздухе волнами идет вкуснейший в мире запах подгорающего хлеба. По четыре больших белых лепешки каждому.
Проходит час, и мы идем дальше. Теперь уже не так страшно: мы сыты, в мешке еще на один раз хватит муки, а впереди картошка. День хорош! Ясен, легок. Идем, перекидываемся словечками. Поглядываем на левый берег. Отвесные скалы. Им нет конца. Здесь будет проложена трасса.
То ли мы втянулись, то ли стали сильнее после лепешек, но идем ходко. Поглядываем по сторонам. Косогор стал снижаться, отходить от реки, и в небольшом распадке зачернела крыша зимовки. Ее мы увидели как-то все сразу — и не поверили. Но вот как бы из земли вылез человек, и тогда все дружно закричали:
— Зимовка! Пришли! Человек! — И побежали к ней.
Человек — Покотилов. У него длинная черная борода и густые усы.
— Здравствуйте, здравствуйте, — медленно, вяловато говорит он. — Заходите.
Мы заходим. Темень... Глаза напрасно стараются что-нибудь отыскать и различить, и только позднее предметы начинают появляться, словно на фотобумаге. Сначала печь. Она стоит посреди землянки на кольях, труба ее выведена вертикально, прямо в крышу. Вокруг печки расположены жердяные кровати. На одном из них оборванный, в сожженном ватнике рабочий. Кто это? А, Ложкин. Потом из темноты вылезают углы. И последнее, что уже хорошо различают глаза, — черные земляные стены.
Мы начинаем располагаться. Над моей головой серое полотнище.
— Зачем это? — спрашиваю я.
— Песок осыпается. Все на скорую руку делалось. Только закончили, — отвечает Покотилов.
От него мы узнаем, что кроме картошки еще есть мешок белой муки, пуд мяса, мешок гречихи. А в десяти километрах отсюда, в Санья, пуд сахару, и еще мешок муки, и брусника.
— Чудненько! — ободрился Мозгалевский.
— Го-го-го-го-го! Живем!
— Да, чуть не забыл, — спохватился Покотилов, — вот еще... — И он указывает на груду махорки и мешок папирос.
У всех вырывается вздох одобрения. А в землянку все входят и входят люди, усталые, замерзшие, исхудалые, но на всех лицах, точно сияние, светлые, радостные улыбки. Зимовка наполняется смехом, говором, кашлем. Перваков и Баженов сокрушили половину коек и устроили общие нары, поделив зимовку на две половины — одну для нас, другую для рабочих. Только что закончили это сооружение, как раздался крик: «Самолет!» Мы выбежали. Над Элгунью летел тяжелый самолет. Какой он большой! Какие у него громадные крылья! Никогда еще не было у меня такого чувства гордости за свою Родину, как в эту минуту. Он пролетел над нами и ушел в верховья реки. Но это уже нас не тревожило. Где-то там, может быть в Байгантае, он сбросит груз, а уж оттуда-то мы получим.
— Блюхеровский, — с гордостью говорит Мозгалевский. — Значит, наше дело государственной важности. Да. — И подкрутил усы, поглядывая на нас.
Вечером, когда уже о многом было переговорено, зашла речь и о загадочном мешке муки.. Оказывается, его послал нам Покотилов. Эвенк должен был прибыть к нам на бате, но помешала шуга. Он вытащил бат на берег, перевернул, положил под него муку и вернулся к Покотилову.