День пирайи (Павел II, Том 2) - Евгений Витковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Джеймс тем временем очнулся в неожиданно темной сумке, попробовал встать на ноги и понял, что сейчас помещение быстро переоборудовалось в баню. «Будьте добры, помогите императрице привести себя в порядок, — услышал Джеймс у себя в голове, — сами понимаете, антисанитария». Он нащупал возле себя ушат, мочалку, здоровенный кусок душистого мыла. «Интересно, какой он это все железой выделяет?» — отрешенно подумал Джеймс. Откуда-то хлынула вода. На ходу раздеваясь, разведчик пошел искать Катю. Все-то он предусмотрел, голландец чертов. Хоть бы свет не зажегся, покуда императрица не отмоется от первой грязи. «Не зажжется», — прозвучало у него в голове, и сразу последовал ответ на даже мысленно не произнесенную еще фразу: «Я не подглядываю, я, к вашему сведению, самка».
Дириозавр медленно плыл на запад, догоняя уходящую ночь. Ничуть не интересуясь своими пассажирами, которые, как он знал из предсказаний, должны быть только вовремя накормлены, не более, а в остальном им хватит друг друга и музыкального сопровождения, ящер поймал нужный стратосферный поток на сравнительной небольшой, в десять километров, высоте и залег в дрейф. Не нуждаясь в сне, Рампаль почему-то чувствовал, что самое время поспать. Это оказалось физически невозможно, весь деятельный организм дириозавра противостоял слабому человеческому желанию. Тогда со скуки Рампаль покинул стратосферу и опустился до смешной высоты не более трех километров и стал разглядывать проплывающую под брюхом черную землю Казахстана, изрезанную длинными лучами с военных баз. К городам приближаться не хотелось. Рампаль попробовал глянуть в небо, но там звезд почти не было, одни искусственные спутники мотались в прорехах облаков. Со скуки он посмотрел назад — и немало удивился. Как букашка, семенил за Рампалем в воздушном океане еще кто-то очень маленький, словно каноэ за лайнером. Букашка гребла вовсю, выбиваясь из сил, очень ей, видимо, хотелось быть поближе к дириозавру, и лучилась она любовью и восхищением. Дириозавр пригляделся и ухмыльнулся. Там, сзади, плыл с изрядной скоростью натуральный гибрид велосипеда с автоматической пилой. При всей нелепости конструкция букашки поражала своим совершенством, наметанный глаз сразу дал ящеру знать, что из двух еле приметных людей один правит букашкой, а другой лежит мешком — пассажир, значит. «И у меня пассажиры…» — подумал дириозавр и поддал на полок пивного пару.
Исполин представил себя акулой воздушных просторов, точней, даже китом, возле которого плывет рыба-лоцман. Сзади она плывет у акулы, спереди?.. Дириозавр этого не помнил, но решил: если кто обидит эту милую козявку обороню, пусть летит со мной. Впрочем, она и сама не из робких, раз за мной увязалась. Задумавшись, дириозавр почесал в крестце очередной тупой ракетой, со вздохом подумал о неведомо где обретающихся детках — и полетел дальше на четвертой крейсерской скорости, чтобы козявка не отстала.
Она не отставала.
9
Приезжие удивленно смотрели на этот воздухоплавательный аппарат.
ФАЗИЛЬ ИСКАНДЕР. СТОЯНКА ЧЕЛОВЕКАУ него был даже паспорт, и звали его Сокольник Ильич.
В деревне его звали просто Соколей, и, кроме нескольких долгожительниц, никто без него деревню не помнил. Он появился здесь в конце войны, когда советские войска, освободив Германию от немцев, переживали глубокое разочарование по поводу того, что им не дали опять вступить в Париж. Мальчика приютила тетка Хивря, до войны еще понявшая, что мужиков беречь надо, а в войну окончательно признавшая, насколько это существа хрупкие и ценные. Несмотря на всю заботу, мальчик не научился даже читать; судя по всему, его чем-то контузило в начале войны, когда он еще и в школу не пошел. С легкой руки Хиври считалось, что он цыган, фамилию ему дали на всякий случай Хиврин, а отчество по вождю, так надежней. Да и глаза у парня были цыганские, черные и пушистые. Вряд ли, впрочем, был он настоящим цыганом, вряд ли выжил бы цыганенок под оккупацией, евреи вот еще иной раз выживали, а цыгане редко. Он жадно грыз травяные сухари тетки Хиври, сопел горбатым переломанным носом, упрямо утверждал, что его зовут Сокольник и ничего больше не мог рассказать. Только по мокрой одежде догадалась тетка, что пришел он, видимо, с запада, переплыл реку Смородину. Смородина в этот год встала поздно, остался мальчик в деревне грызть свои первые в жизни не краденные, но доброхотно поданные сухари.
Шли годы над селом, шли над всей западной Брянщиной, но читать Соколя не научился все равно. Живи он в другой деревне, бабы, может быть, и приспособили его под племенное воспроизводство, как случилось это с тысячами других мальчиков в обезмужичевшей стране, — но не здесь. Пантелеич, тогда совсем еще в сладком соку, вынут был Хиврей из засмоленного дубового дупла и водворен в сторожку у околицы, в остаток каких-то графских служб, — так что развратом нижнеблагодатские бабы не занимались, а ходили к сношарю в сторожку, постепенно привыкая к цивилизованной яичной форме человеческих взаимоотношений. Когда закончили бабы ладить Пантеличу новую избу, то, при обширном стечении глазеющего женского царства, перешел сношарь из сторожки в новое жилище и у самой калитки увидал черноглазого мальчугана со сломанным носом. Прикинул: мой? не мой? По всему ясно было, что не его, другой кто-то старался, южных, может, кровей, может, и с талантом старался, а вышел-то все-таки чужак. Взор сношаря стал неодобрительным, таким взором он запросто мог хоть кого сглазить. И тут же понял великий князь, что никого он тут не сглазит, такая чистая черноглазая душа была перед ним. Сношарь отвел взор и пошел дальше, вслед за ним в калитку повалили бабы, а мальчик остался один стоять за забором: входить добрая Хивря ему строго-настрого запретила.
Скоро стали нарождаться в деревне новые мальчики, да и военные карапузы вымахали в один рост с Соколей, а потом обогнали его. Он оказался той самой маленькой собачкой, которая до старости щенок. В школу пойти не смог, а в сорок девятом году пришлый, очень тихий милиционер на глазок записал его в свои бумажки совершеннолетним, к военной службе совершенно не годным Сокольником Ильичом Хивриным, и юноша прочно вписался в ландшафт деревни вместе с птицефермой, водокачкой Пресвятой Параскевы-Пятницы, Верблюд-горой и тремя тропинками к дому сношаря. Почему вот имя у него было только странное такое?
Из положения добровольно взятого нахлебника Соколя начал переходить на положение дурачка Христа ради. Лет шесть ночевал он по разным дворам, не соглашаясь оставаться в доме приемной матери, Хиври: у той подрастали дочери, а женского пола мальчик боялся. Наконец, прибился Соколя к двору молодого кузнеца Василь Филиппыча, которого сельчане любили не шибко, хотя был он местным, но ходил на войну, потом долго сидел, как полагается, и вернулся только в пятьдесят пятом. Что был кузнец из своих, ясно доказывала его прежде времени облысевшая личность, но уважения это ему не прибавляло, сделан он был еще до коллективизации, в двадцатые, когда и Луку-то Пантелеича по-настоящему ценить не умели. Принес Филиппыч с войны, точней, оттуда, где потом был, странное прозвище «Бомбарда», с ударением на последнем слоге; впрочем, прозвище с него с годами, как шкура змеиная, сползло, а на бабу евонную, опять же, как гадюка, наползло, и в просторечии звали ее только Бомбардычихой. Лишний рот при своих пяти мал мала меньше был кузнецу не в тягость, нашел он Соколе применение и числил при себе молотобойцем: поест, болезный, хлебушка с утра, а к вечеру, глядишь, уже и плуг наладил, что с вечера Васька Мохначев приволок на починку, сам-то кузнец, по непостигнутости им механики и других гитик, ни в жисть бы не починил. Так что вечером уж не дать ему хлебушка — Бог накажет. И давали. Жил Соколя как мог, спал весь год в холодной риге, никуда не отлучался и даже в выборах участвовал. К концу шестидесятых вдруг обнаружили сельчане, что дурачок Соколя стал совсем седым. Сколько ему было лет? Под сорок? За пятьдесят? О том помнила, может быть, одна Хивря, но она про мужиков умела помалкивать, одинаково про каких, поэтому выяснять это было негде. Посыпало Соколю снегом — ну, стало быть, послал Господь снегу.
Как-то брякнул кузнец жене в подпитии, что головы-то у Соколи нет, да руки зато золотые, молот вон как прихватисто держит. Было это вранье. Во-первых, молота Соколя никогда и поднять бы не сумел, да и горн у кузнеца не топился месяцами, Соколя все умудрялся делать вхолодную, — во-вторых, голова у Соколи все-таки была. Думать ею он, конечно, не умел, но имелось в ней некое врожденное чувство гармонии. Проснулось это чувство в нем тогда, когда проявилось нынешнее самосознание; произошло это с ним в смрадной яме над берегом илистой реки, где очнулся он посреди трупов незнакомых людей в грязных цветастых тряпках. Тогда Соколя выполз из ямы, поглядел на дымящуюся вокруг землю и пошел куда мог, прочь от реки. К ночи нашел труп с ложкой и манеркой в руках, не донес солдат ложку до рта, не пообедал. Мальчик съел кашу за солдата и вспомнил, что зовут его Сокольник. Потом, как белка, влез на искореженный взрывом бук и бросился вниз, отчетливо сознавая, что это — прямая дорога к тем, с кем он сейчас оказался так негармонично разлучен. Но до земли мальчик не долетел, его падение стало горизонтальным полетом. Утратив память и почти весь рассудок, мальчик зачем-то обрел умение летать. Но куда деть это умение, зачем оно ему, мальчик не знал. Он ушел в заросшие лесом горы, пользуясь новым умением только для добычи пропитания, живность над полонинами размножалась от безлюдия, от полного отсутствия партизан, которые через тридцать с лишним лет будут обнаружены краеведами в каждом здешнем дупле; прожить летающему мальчику было нетрудно, в его дупле партизаны не водились, только улитки. Что ни день, правда, его тянуло уйти, или улететь, в ту сторону, с которой всходило солнце, но он побаивался открытого пространства. Видимо, были с востока те люди, среди которых он очнулся в яме над речным берегом, видимо, шли они на восток — но в живых остался он один. В нем росло и совершенствовалось чувство гармонии, неожиданно для себя находил он ее признаки и в полете белки-летяги, и в устройстве брошенного танка, даже если его разворотило прямым попаданием два года назад. Именно поэтому Соколя не любил свое умение летать: в его способности гармония отсутствовала, это был чуждый природе сдвиг. Соколя прекрасно понимал, что летать не предназначен, и мечтал построить что-нибудь гармонично-летающее, вроде самолета, раз или два пролетевшего над лесом. Бескрылатому, каким был от рождения Соколя, гармоничным казался только умный полет птицы, мухи, самолета, ибо все гармоничное — объяснимо и завершено в самом себе.