Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны) - Борис Фрезинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А. Гарри в статье «Жертвы хаоса»[412], напечатанной в «Литгазете», отметив «панический ужас автора перед лицом хаоса новостроек», объявил «День второй» клеветой на пятилетку, якобы построенную на костях ударников. За такой точкой зрения стояли достаточно влиятельные силы партаппарата (несколько месяцев спустя сталинский опричник Каганович, тогда второй человек в партии, выговаривал Эренбургу на даче Горького, что он ходит среди котлованов и видит не корпуса заводов, которые вскоре вырастут, а землянки, бараки, грязь).
Статья в «Известиях», символично названная «День второй Ильи Эренбурга», принадлежала Карлу Радеку, виртуозно гибкому идеологу и литератору, недавнему сподвижнику Льва Троцкого, а ныне исправному проводнику сталинских установок. Радек писал:
«Это не „сладкий“ роман. Это роман, правдиво показывающий нашу действительность, не скрывающий тяжелых условий нашей жизни, но одновременно показывающий в образах живых людей, растущих из недр народной жизни, куда идет наша жизнь, показывающий, что все тяжести масса несет не зря, что они ведут к построению социализма и что это строительство одновременно творит новое человечество».
Так была найдена формула, по которой «провела» роман сталинская бухгалтерия. Из всех книг о пятилетке Радек выделил две:
«Книга Эренбурга — наиболее убедительная книга <…> о наших промышленных стройках, как книга Шолохова (имеется в виду „Поднятая целина“. — Б.Ф.) до сих пор является наиболее убедительной из книг о коллективизации».
Далее Радек продолжал:
«Илья Эренбург начал свой день второй. Нашедший новую принципиальную установку, Илья Эренбург, наверное, возьмется за пересмотр багажа, собранного за время своей литературной работы, и произведет в нем честный и суровый отбор. Мы будем ждать новых творений, которые покажут, в какой мере ему удалась перестройка. А сегодня скажем: с добрым началом, товарищ Эренбург!»[413]
Статья Радека дала «принципиальную установку» критике, которая незамедлительно и дружно одобрила новый роман, понимая, кто именно его одобрил.
В. Антонов-Овсеенко написал, что «Эренбург социально помолодел» и «„День второй“ — значительная книга»[414]. В. Ломинадзе озаглавил большую статью о романе «Самая трудная победа»[415]. С. Крайсгур утверждал, что новый роман Эренбурга находится «в ряду лучших произведений советской литературы»[416]. А Селивановский признал: «Роман — художественная удача Эренбурга, успех советской литературы»[417]. Положительные рецензии в июне дают ленинградская «Вечерняя Красная газета», журналы «Молодой большевик», «Спутник агитатора», «Районная и политотдельская печать» и многие другие. «Вечерняя Москва», сообщив 8 июня о выходе французского перевода «Дня второго», привела (понятно, с подачи Мильман) ряд откликов французской печати: «Для молодых героев Эренбурга — жизнь на стороне революции и только на этой стороне, — пишет „Фигаро“. — Эти герои, которым автор предан, хотят жить. Скажем мимоходом, что нашей старой культуре здесь есть чему поучиться»…
Такого бума в жизни Ильи Эренбурга никогда еще не было. Началось испытание медными трубами.
В планы писателя входила поездка в СССР сразу после выхода в Москве «Дня второго». Поскольку в конце лета ожидался Первый съезд советских писателей, то Эренбург решил приехать в Москву заранее. На съезд были приглашены иностранные писатели, поддерживавшие СССР, потому Эренбург отправился вместе с гостем съезда, своим другом Андре Мальро; они выбрали морской путь: из Гавра в Лондон, а оттуда в Ленинград.
14 июня 1934 года в номере «Астории» Эренбург дал первое интервью на родине. В беседе кроме корреспондентов приняли участие навестившие Эренбурга А. Толстой, Е. Полонская, М. Козаков и приехавший из Москвы встречать Мальро, также приглашенный на съезд писатель Поль Низан. Беседа, естественно, коснулась «Дня второго». На вопрос: «Переведен ли „День второй“ на иностранные языки? Каковы отклики?» — Эренбург ответил:
«Роман „День второй“ вышел уже на немецком, голландском, английском, французском и других языках… После выхода книги во Франции разные студенческие и школьные организации просили меня устроить собеседование о духовном облике и жизни советской молодежи. Меня очень огорчила статья о „Дне втором“ А. Гарри <…>. Разумеется, право критики как угодно расценивать наше творчество. Я никогда не считал, что моя книга не свободна от крупнейших недостатков, я ведь отношу ее, как и многие книги моих советских товарищей, к первым попыткам описания нового человека, которые зачастую сбиваются на неумелые каракули. Но меня глубоко удивляет, когда советская критика, — а заодно и косвенно допускающая это занятие „Литературная газета“, — начинает говорить о книге советского писателя тоном, который был бы уместен в том случае, если бы речь шла о произведении, написанном нашим врагом»[418].
Впрочем, Эренбург еще не познакомился со шквалом восторженных рецензий о «Дне втором» и не знал, что Гарри выражал всего лишь личную точку зрения, не совпадающую с тем, что решил Сталин. Однако Эренбург говорил с корреспондентами на новом для себя языке — впервые в его словах появилось «мы» и «советские писатели» (перед Первым съездом установили, что других писателей в СССР не должно быть). Появился и тезис, предполагавший, что советская критика не должна критиковать советских писателей как врагов (сей тезис время от времени по решению «сверху» грубо нарушался, но Эренбург отстаивал его до конца дней). В его словах ощущалась политическая уверенность в единстве всей страны (уверенность в известном смысле иллюзорная).
17 июня Эренбург и Мальро прибыли в Москву. Здесь, как и в Ленинграде, их ждала весьма напряженная программа. 21 июня — встреча с деятелями советской кинематографии, затем встреча с редакцией и активом «Знамени», выступая на которой Эренбург сказал: «Моя попытка написать о новом человеке мне в какой-то мере не кажется удачной. Но эти первые шаги, которые я делаю вместе со всеми советскими писателями, имеют для меня громадное значение. В этом плане для меня чрезвычайно интересна дискуссия, которая развернулась вокруг моего романа»[419]. 26 июня — участие в чествовании Мартина Андерсена-Нексё[420]. 28 июня — большая читательская конференция, где Эренбург получил более 50 записок с вопросами.
У дискуссии о «Дне втором», упомянутой Эренбургом, была одна особенность: впервые за многие годы об Эренбурге писали и говорили, не употребляя клейма «нигилист, скептик, клеветник». Все сходились на том, что «впервые Эренбург написал книгу, твердо стоящую на почве советской действительности»[421]. Пытаясь найти объяснение такой «перестройки» писателя, критика видела ее в одном — в пятилетке, которая-де «убедила», «победила» и «переродила» Эренбурга. Стоял 1934 год, экономическая жизнь страны мало-помалу налаживалась, об успехах можно было судить не только по докладам, но и по тому, что было в тарелках у граждан. Отсюда и пафос формулировок, между тем «перестройка» Эренбурга произошла не в 34, а в 31 году, и тогда материальных оснований для пафоса было куда меньше, да и Эренбург еще не видел Кузнецка, а в Париже, несмотря на кризис, жизнь была несравнимо лучше, чем в СССР. Одними социальными соображениями не объяснить, почему в 1931 году Илья Эренбург сделал один выбор, а Евгений Замятин — другой, как и не объяснить, почему в том же 1931-м Борис Пастернак написал:
Прощальных слез не осушаИ плакав вечер целый,Уходит с Запада душа,Ей нечего там делать[422].
Строки, может быть, не чуждые тогдашнему мироощущению Эренбурга.
В 1934 году в оценке советской критикой творчества Ильи Эренбурга возник новый тон, начало которому положила статья Радека. Тон, подтвержденный Первым съездом советских писателей (прочное признание которым Эренбурга спервоначалу не было гарантированным). Выступая на съезде, он заявил: «Одно для меня бесспорно: я — рядовой советский писатель. Это — моя радость, это — моя гордость»[423], — и эти слова были встречены овацией зала. Умная речь, произнесенная в нужный момент (как написал Эренбургу в Париж Н. И. Бухарин, уже несколько месяцев как главный редактор «Известий», Сталин ему лично назвал речь Эренбурга «наилучшей на съезде»[424]); уже спустя несколько лет такая речь в СССР стала непроизносима. А закончил ее Эренбург мыслью, в которую долгое время верил: «Мы не просто пишем книги, мы книгами меняем жизнь».