Погаснет жизнь, но я останусь: Собрание сочинений - Глеб Глинка
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Широко известная эпиграмма на Сергея Михалкова в неменьшей степени подошла бы и к Зарудину.
Что другим не доставало,
Всё он мигом доставал,
Самый ловкий доставало
Из московских доставал.
Разница с Михалковым заключалась лишь в том, что Николай Николаевич никогда не хвастался своими доставаниями. Всё это делалось у него как бы само собой, так же неприметно, как успеваемость его в писании рассказов, без какой бы то ни было усидчивости, без видимого напряжения сил. И тем более удивительны были эти его всевозможные достижения, что в карьере Николая Николаевича Зарудина к этому времени уже наметились явные для окружающих трещины.
Будучи в прошлом своем политкомиссаром в красной армии и членом ВКП(6), Зарудин по окончании гражданской войны не был демобилизован, военную форму не носил, но был обязан работать в военной газете «Красная звезда». При первой же вспышке троцкистской оппозиции он решительно и открыто примкнул к левой фракции. Партийная ячейка газеты «Красная звезда» в резких выражениях пыталась вразумить его. В ответ на партийный выговор Зарудин на виду у всех членов ячейки разорвал свой партийный билет. На другой же день его исключили из партии, демобилизовали и убрали с работы. Оставаться вне партии для Николая Николаевича первое время было тяжело, но зато демобилизация и возможность быть свободным литератором его, конечно, радовали. Эта смелая выходка сошла Зарудину безнаказанно, так как Троцкий оставался еще некоторое время у власти. Затем казалось, что о Зарудине забыли, да и сам он в дальнейшем не давал повода считать себя активным троцкистом. Но все ближайшие его приятели знали, что над письменным столом Николая Николаевича по-прежнему висит портрет Льва Давыдовича Троцкого и что его отношения с Воронским не ограничиваются только литературными интересами. Чем дальше и ожесточеннее шло преследование оппозиционеров, тем менее устойчиво должен был ощущать себя Николай Николаевич. Но, до конца понимая, что надеяться ему не на что, он и тут сохранял свой обычный оптимизм и продолжал исповедывать свою верность революции и даже партии, в которой уже не состоял.
— Выкинула меня партия и, вероятно, была права, — говорил он с лирической грустью, — и если даже совсем уничтожит, я тоже скажу, что права и что дай Бог ей здоровья…
В начале тридцатых годов внутри «Перевала», вернее среди основных участников содружества, зачастую при закрытых дверях возникали горячие споры о генеральной линии партии, о Троцком, о сталинской диктатуре. В подобных беседах Зарудин яро защищал Троцкого и беспощадно издевался над новым полицейским режимом.
Иван Катаев хмурился и, не возражая по существу, говорил:
– Конечно, Сталин деспотичен, похож на дворника, но, очевидно, именно такой дворник, с метлой и даже с начищенной медной бляхой на груди, сейчас более необходим стране, нежели любые отвлеченные теоретики.
Борис Губер охотно соглашался с Катаевым, Слетов помалкивал.
Абрам Захарович Лежнев беспомощно разводил руками и недоумевал:
– О каком же социализме в таком случае можно мечтать?.. Неограниченная власть полицейских и дворников!.. А где же человек, освобожденный от всяких связывающих его пут?.. Где же те идеи, которые представляют драгоценное завоевание человечества?!.
Споры о диктатуре и о путях социализма в завуалированном виде отражены в романе Зарудина «Тридцать ночей на винограднике». Книга эта хотя и называется в подзаголовке «роман в восьми повестях», но фактически является своеобразным автопортретом Зарудина. Тут видим все его чаяния, ощущения, симпатии и антипатии. Написана она тем же, что и его «Древность», витиеватым языком и до предела насыщена метафорами, сравнениями и сложнейшими стилистическими образами. Подобное письмо дает Зарудину возможность быть более откровенным и миновать свирепые цензурные рогатки. Но зачастую не только цензор, но и читатель не в силах разобраться в идейной направленности всего этого бурлящего многословного потока мыслей, чувств и ощущений.
Первую свою книжку — сборник лирических стихотворений — Зарудин выпустил в Смоленске в 1923 году. Называется она «Снег вишенный». Стихи эти чрезвычайно беспомощны, в них чувствуется психология наивной гимназической романтики.
Приезжай, — невеста пишет
Юноше с бледным лицом.
Вторая книга стихов «Полем — юностью» (издательство
<Круг», 1928 год) более зрелая, но и тут содержание его лирики смутно и расплывчато. Наиболее благожелательная критика отмечала, что Зарудин пытается создавать «философскую», вне времени и пространства, лирику. Вапповцы обвиняли Зарудина в подчеркнутом национализме, в поэтизации всего «русского». Они утверждали, что его стихи реакционны, и видели в них идеализацию старой деревни, разочарованность, тоску и упадочничество. Но все эти мотивы, которые действительно чувствовались в лирике Николая Николаевича, не были присущи ему органически. Скорее это была стилизация и поза, более серьезная, нежели «юноша с бледным лицом», но, очевидно, того же происхождения. Своими учителями в поэзии Зарудин считал Тютчева, Аполлона Григорьева, Уот Уитмана и Бунина. Многие перевальцы, в том числе и А.К. Воронский, воспринимали Бунина как самого крупного мастера слова и лучшего художника наших дней. Зарудин был одним из самых страстных поклонников Бунина, ему удалось достать почти все его эмигрантские издания. Некоторые бунинские мотивы слышны в его стихах, но в прозе Николая Николаевича чувствуется не столько Бунин, как Борис Пильняк. Живое и непосредственное влияние Пильняка, с которым в тридцатых годах близко общались некоторые перевальцы, сильнее всего сказалось на Зарудине. Николай Николаевич, не имея законченного образования и не утруждая себя изучением каких бы то ни было источников, кроме своих непосредственных впечатлений, так же, как Пильняк, питался преимущественно багажом всевозможных энциклопедических словарей. Он насыщал свои рассказы и особенно свой роман неожиданной и легковесной эрудицией, что, разумеется, отяжеляло и засоряло местами действительно яркую и свежую прозу. В романе «Тридцать ночей на винограднике» упоминается Кант, В.В. Розанов, тут же введены исторические и этнографические справки, но всё это лишь понаслышке, всё взято из словаря и приправлено эмоциональной окраской, случайно прихваченными где-то и от кого-то впечатлениями. Из всего Достоевского, и то лишь по настоянию друзей, Зарудин прочел «Село Степанчиково». Был он в полном восторге, но дальше дело не подвинулось. Толстого, Тургенева, Чехова, Мопассана и Гамсуна (которого очень ценил) читал в гимназические годы и потом к ним не возвращался. Он читал некоторые книги советских писателей, преимущественно Пильняка и Пришвина, отдельные рассказы Максима Горького и прозу своих друзей — Катаева, Слетова, Губера. Однако его природная одаренность требовала более плотного литературного питания, и сам он в глубине души сознавал это, но просто не успевал, времени не хватало. Слишком наполнена была его жизнь всевозможными сторонними увлечениями. Влияние Бориса Пильняка сказывалось не только в литературных произведениях Зарудина, но и во многих его взглядах и даже в манере держаться. Но в нем всё же не было той циничной разнузданности и обнаженной беспринципности, которые являлись основным тоном в облике Бориса Пильняка. Всяческие заимствования, как в литературе, так и в жизни, Зарудин умел опоэтизировать и романтизировать, и потому то, что в Пильняке казалось отвратительным, в Зарудине многим нравилось. Всё же, несмотря на заимствования и подражания, Николай Николаевич был в достаточной степени самобытен. Он по-своему воспринимал мир, в его произведениях, особенно в прозе, чувствовалась собственная поступь и собственное поэтическое дыхание. Молодой ленинградский писатель Куклин на вопрос о том, какое впечатление произвел на него Зарудин, ответил так: — Что же, писатель он, конечно, талантливый, яркий. Много блеска, а в общем «искры гаснут на лету». Подобная характеристика всех литературных порывов Николая Николаевича была столь же беспощадной, сколь исчерпывающей. Но невольно хочется добавить, не в защиту или оправдание, а единственно для полноты общей картины, что хотя искры действительно гасли на лету, но среди мрака окружавшей его дешевой литературщины и казенной скуки цыганский костер этот всё же пылал настолько горячо и живописно, что для неопытного глаза мог казаться подлинным маяком.
Иван Катаев
«Боремся мы для будущих поколений, им суждено воспользоваться плодами нашей борьбы. А мы должны себя бестрепетно принести в жертву. И вы, и я — только агнцы заклаемые, и нечего нам добиваться от жизни для самих себя чего-нибудь светлого. Это просто мешает нашему делу».