Кенелм Чиллингли, его приключения и взгляды на жизнь - Эдвард Бульвер-Литтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что?
– Наклонность к грусти. Вы, конечно, слышали о Геркулесе и знаете поговорку: «Силен как Геркулес…»
– Да, разумеется.
– Я узнал о связи между силой, аппетитом и меланхолией, прочтя у одного старинного автора, по имени Плутарх[116], о том, что Геркулес – один из самых замечательных представителей меланхоликов. А что касается аппетита, то он всегда служил предметом шуток юмористов. Прочитав это замечание, я невольно задумался, потому что я сам меланхолик и обладаю превосходным аппетитом. Когда я начал собирать материал на эту тему, то убедился, что самые сильные люди, с которыми мне приходилось встречаться, включая профессиональных боксеров и ирландских возчиков, расположены смотреть на жизнь скорее с мрачной, чем со светлой стороны; словом, они меланхолики. Но милостивое провидение наделило их способностью наслаждаться пищей – как раз то, что нам с вами сейчас предстоит.
Произнося эту замысловатую речь, Кенелм замедлил шаги, вошел в трактир и, заглянув в кладовую, приказал принести все, что там находилось, в беседку из жимолости, которую он заметил в углу лужайки для игры в кегли позади дома.
В придачу к обычному меню завтрака, состоявшего из хлеба, масла, яиц, молока и чая, стол скоро затрещал под тяжестью пирога с голубями, холодной говядины и баранины – остатков пиршества, которое члены сельского клуба давали тут накануне. Том сначала ел мало, но пример заразителен, и постепенно он начал наряду со спутником уничтожать находившиеся перед ним съестные припасы. Потом велел подать бренди.
– Нет, – сказал Кенелм, – нет, Том, вы обещали мне дружбу, а она несовместима с бренди. Бренди – худший враг, какой только может быть у человека, он поссорит вас даже со мною. Если вам нужно подбодриться, выкурите трубку; я сам вообще не курю, но бывают минуты, когда мне нужно прийти в себя, и тогда табак успокаивает и смягчает, как поцелуй ребенка. Принесите джентльмену трубку!
Том проворчал что-то, но охотно взял трубку и через несколько минут, во время которых Кенелм не возобновлял разговора, хмурая складка меж его бровей разгладилась.
Мало-помалу он начал поддаваться смягчающему влиянию летнего дня, веселых солнечных лучей, игравших в листве беседки, нежного благоухания жимолости, чириканья птичек, еще не предавшихся тихому полуденному отдыху.
Со вздохом сожаления Том встал, услышав слова Кенелма:
– Нам идти еще далеко, пора трогаться! Хозяйка уже намекнула им, что она должна идти с семьей в церковь и надо запирать дом. Кенелм вынул кошелек, но Том сделал то же самое и снова нахмурился. Кенелм понял, что он смертельно обидится, если с ним не станут обращаться как с равным. Таким образом, каждый заплатил свою долю, и оба отправились в путь. На этот раз они шли полевой межой – эта дорога была значительно короче той тропинки, которая выводила их на тракт, ведущий в Ласкомб. Они не спеша достигли мостика, переброшенного через скрытый в темной тени и богатый форелью ручей, не шумный, но приятно журчавший – вероятно, тот самый, у которого за много миль отсюда Кенелм разговаривал с певцом. Когда Кенелм и Том подошли к мостику, до них донесся отдаленный звук колокола деревенской церкви.
– Давайте посидим здесь, послушаем, – предложил Кенелм, садясь на перила мостика. – Я вижу, вы захватили из трактира трубку и запаслись табаком; набейте трубку и слушайте.
Том чуть заметно улыбнулся и повиновался.
– Друг мой, – серьезно сказал Кенелм после продолжительного раздумья, не правда ли, как приятно в нашей смертной жизни напоминание о том, что у нас есть душа!
Том вздрогнул, вынул трубку изо рта и пробормотал что-то невнятное.
Кенелм продолжал:
– Мы с вами, Том, совсем не такие уж хорошие люди, как следовало бы, в этом нет никакого сомнения! И хорошие люди справедливо заметили бы, что нам лучше идти в церковь, а не сидеть здесь и слушать колокол. Согласен, друг мой, согласен, но все-таки иногда стоит и колокол послушать, чтобы вновь пережить в мыслях невинное детство, когда мы читали молитвы на коленях наших матерей; почувствовать, как этот звук возносит нас над природой, над этими полями, водами, которые, как они ни прекрасны, не могут дать нам полного счастья и которым чего-то не хватает для того, чтобы мы могли быть счастливы среди них, как стадо в поле, как птицы на ветвях, как рыба в воде. Что же возвышает нас, как не сознание, дарованное вам и мне и не дарованное животным, что в природе есть бог, а у человека – загробная жизнь? Колокола говорят нам об этом. Будь этот колокол хоть в тысячу раз музыкальнее, он все равно ничего не скажет ни зверю, ни птице, ни рыбе. Вы меня понимаете, Том?
Том помолчал, потом ответил:
– Я никогда не думал об этом прежде, но все, что вы говорите, мне понятно.
– Природа никогда не наделяет живое существо способностями, которыми оно не могло бы воспользоваться. Если природа дала нам способность верить, что есть создатель, которого мы никогда не видели, о существовании которого не имеем прямых доказательств и который милостив, добр и нежен превыше всего, что нам известно о милости, доброте и нежности на земле, то это потому, что способность понимать такое существо должна принести нам пользу. От лжи пользы не бывает. Опять же, если природа дала нам способность постигать, что мы будем жить после смерти, – неважно, что кое-кто из нас не хочет этому верить и доказывает противное, – то самая способность постигать идею (ибо если бы мы не постигли этой идеи, то не могли бы и возражать против нее) доказывает, что она дана нам для нашей же пользы. Ведь если бы не было загробной жизни, это значило бы, что мы строим наш образ жизни и совершенствуем цивилизацию, повинуясь той лжи, в которой природа изобличает себя, дав нам способность верить ей. Вы все еще понимаете меня?
– Да, это скучновато немножко. Я, видите ли, пасторов не люблю, но все понимаю.
– Если так, друг мой, постараюсь применить к вам сказанное мною. Вы нечто высшее, чем просто Том Боулз, кузнец и ветеринар, нечто высшее, чем то великолепное животное, которое с ума сходит по своей самке и дерется из-за нее с каждым соперником; это делает и бык. Вы – душа, одаренная способностью постигнуть идею о создателе, столь божественно мудром, великом и добром, что, действуя посредством общих законов, он все же может приспособлять их к каждому отдельному случаю, так что, памятуя о будущей жизни, в которую он дает вам способность верить, все, что гнетет вас теперь, покажется для вас великим, мудрым и милостивым либо в этой жизни, либо в другой. Вложите эту истину в сердце ваше, друг, теперь, прежде чем колокол перестанет звучать; вспоминайте ее каждый раз, как колокол зазвучит снова. Ах, Том, у вас такая благородная натура!
– Это у меня-то? Бросьте, не насмехайтесь надо мной!
– Да, благородная натура, потому что вы способны любить так страстно и бороться так яростно, а между тем, когда вы убедились, что ваша любовь принесет несчастье той, которую любите, вы нашли в себе силу отказаться от нее и, побежденный в борьбе, могли простить вашему победителю настолько, что идете с ним по этим уединенным местам как друг, зная, что стоит вам только отстать на шаг, и вы сумеете неожиданным нападением лишить его жизни. А вы вместо этого станете защищать его против целой армии. Неужели вы думаете, будто я так глуп, что этого не вижу! И разве это не благородство натуры?
Том Боулз закрыл руками лицо; его широкая грудь тяжело вздымалась.
– Вот этой вашей благородной натуре я и доверяюсь. Я сам сделал мало добра в жизни и, может быть, никогда не сделаю больше. Но позвольте мне думать, что наши пути скрестились не напрасно для вас и для тех, кому ваша жизнь может принести пользу или вред. Будьте кротки так же, как сильны; будьте добры ко всем, а не только к кому-нибудь одному. В вас много того, великого, что есть в человеке. Пусть все ваши поступки напоминают вам о том, к кому взывает голос этого колокола. Ах, колокол замолк! Но не замолкло ваше сердце, Том, оно говорит. Том заплакал как ребенок.
Глава VIII
Когда наши два путника продолжили свое странствие, отношения их изменились: можно было бы даже сказать, что изменились и их характеры. Том изливал свое смятенное сердце перед Кенелмом, поверял этому пренебрегающему женщинами философу все страстные чувства любви: ее надежды, тоску, ревность, гнев – все, что связывает самые нежные душевные переживания с трагедией. А Кенелм, кротко слушая его с растроганным выражением лица, не позволял себе ни одного скептического слова, ни одной игривой шутки. Он чувствовал, что все услышанное им не годится для подтрунивания, слишком глубоко даже для утешения. Истинной любви такого рода он никогда не испытывал, не желал и не предполагал испытать. Тем не менее он сочувствовал ей. Странно, право, как часто мы сочувствуем на сцене, например, или в книге страстям, никогда не волнующим нас самих. Если бы Кенелм пошутил, или принялся рассуждать, или стал читать нравоучения, Том тотчас впал бы в уныние. Но Кенелм не говорил ничего, только время от времени по-братски клал руку на плечо силача и бормотал: «Бедный малый!»